— Православные! — надрывается Ермолай Прокофьич, пока немой дворник продолжает терзать било. — Доколе! стерпим ли?!
— Да сочтемся как-нибудь, шиш лесной, — благодушно расплылся в ухмылке купец, и ты вздрогнул: точно так же улыбалась купцу Княгиня минутой раньше. — Шавят люди, конечно — про змия, про молоньи! — да только медведицу оголодалую так запросто дубьем не прогонишь… Ладно, иди, Дуфунька. Гуляй. А с тобою, Рашель Сергевна, у меня еще один разговор имеется. Я ведь насчет службы не зря заговорил — и вправду хочу тебя на хозяйство поставить… А ты иди, Дуфунька, иди.
Мертвый заяц на чурбане, поставленном стоймя вместо стола. Жилистая, короткопалая рука придерживает тушку; сверху опускается нож — тяжелый, с широким обушком. Хруст, и длинноухая голова падает в заранее подставленную бадейку. Заяц вздергивается за задние лапы. Течет кровь: немного и недолго. Потом нож деловито вспарывает брюшину, делает надрез вдоль хребта — и пальцы начинают обдирать серую шкурку, обнажая желтоватые прослойки и светло-красное мясо.
И до воскресенья все было в порядке: это снаружи, с фасада, если не вставать на цыпочки, не приникать любопытными гляделками к тайным оконцам — но вставать и приникать здесь, на кус-крендельских засеках, было некому.
Две огромные плетеные корзины мало-помалу наполнялись. Актеры Московского Общедоступного вечно сидели на каких-то диетах, сохраняя то фигуру, то голос, то малопонятный тонус; актерки следили за талией и бюстом — отчего список продуктов, заказанных Федору, только увеличивался в размерах.
— Магия, Акулина — хуже крамолы. И церковь, и наука, и законы, что властями светскими изданы, на нее запрет накладывают. Не бывает, дескать! — а раз не бывает, значит, ересь и фиглярство, и подлое смущение малых сих. Уразумела?