— По-здорову бывать, Ермолай Прокофьич! — заторопился он поздороваться первым. Потянулся шапку сдернуть, скосил глаз на ссыльных; передумал.
Тебя тронули за бедро. Тяжелая ладонь коснулась и упала, будто говоря: я с вопросом… не думай лишнего.
— Ладно, не держи зла, Валет. Нервы, нервы… И ротмистру этому теперь не облавы строить — в богадельне пузыри до скончания веку пускать. Другого опасаться надо. Мой черед карты открывать. Глядите. Все глядите. И ты, Друц, и ты, Федор, и ты, Акулина — чтоб запомнили!
Кто знает, с чем столкнешься в сей юдоли?
Рядом — угол стены; кафелем облицован. Откуда-то сбоку большой палец ноги выпятился: сам палец синий, на нем бирка, тоже клеенчатая, фиолетовыми чернилами испачкана. На клеенке стакан примостился; налит всклень, с краями. Немного водки пролилось, и в резко пахнущей лужице мокнет ломоть ржаного хлебушка: пористый, ноздреватый, на горбушке пять зернышек тмина.
А мы себе наверх ковры топчем, вслед за князем жандармским. Поднялись на второй этаж. Тут мне ка-ак поплохеет! В глазах темным-темно, и даже не столько в глазах, сколько в ушах. Как час назад у пристани. Давит отовсюду, ухи пробками заложило, в голове пауки копошатся, за паутинки тянут, а паутинки те к зубам моим приклеены. Зубы ноют — аж жуть, выть хочется! Я и вою про себя. Уже не до роскоши мне, и не до Федькиных взглядов, и не до того, о чем там Княгиня с князем меж собой разговаривают, тем паче, что все равно ничего не слышу! Присесть бы где-нибудь, а лучше — прилечь; только негде. Да и нельзя — нам с Федькой дядьку Друца волочить надо, ему-то всяко хуже, чем нам!