Мы с Варей остаемся вдвоем. Она запирает дверь, гасит свет, оставляет только одну лампу, над барной стойкой.
– Можно, – спрашиваю, – посмотреть, что ты там чертишь?
Писать – утомительное, оказывается, занятие; легко ли оно давалось мне в школьные годы, не помню, но, судя по всему, вряд ли. Тем не менее продолжаю работу. Доведу ее до победного конца прежде, чем часы пробьют полночь. Не то чтобы полночь действительно казалась мне таким уж важным рубежом, просто существу вроде меня, привыкшему к вольному обращению с временем, удобнее работать по четкому графику: если уж решено закончить работу до полуночи, значит, так тому и быть, даже если придется оборвать письмо на полуслове. Без такого жесткого договора с собой я, пожалуй, зароюсь в бумажки на годы, буду писать, вычеркивать абзацы и переписывать набело, не обращая внимания на солнечный круговорот, да и адресата своего, пожалуй, провороню.
– Так нельзя. Тут уж будь добр, проживи все, что суждено; а не понравится – вовсе выходи из игры, никто не неволит… Зато мы можем делать вот такие подарки друг другу. Самое лучшее, что один накх может сделать для другого, если разобраться. Чем больше у тебя таких воспоминаний, тем ты богаче – как даритель. Я, к счастью, могу закутать тебя с ног до головы, и не единожды, как купец соболями.
Не надо было мне этот разговор заводить, вот что.
– Хорошо, что ты задала такой вопрос. О самых важных вещах я, как правило, сказать забываю. Теоретически жалость к себе – достаточное основание для… – Он оглядывает сестричек и решительно заключает: – Годится. Самое то. Имей в виду на будущее: формулировки не имеют особого значения. Вовсе не нужно ждать, пока человек воскликнет: «Проклинаю тебя, судьба» – и кулаком потолку погрозит для убедительности. Жалость к себе, если ей не сопутствует готовность выстоять во что бы то ни стало, – именно то, что нам требуется.