Но Нахид медлит рвать и метать. С детской обидой она смотрит на него, моргает длинными ресницами — последним, что осталось от прежнего облика, кроме цвета глаз. Мгновения тянутся и тянутся, обволакивая поэта вязкой патокой — и он с ужасом видит: глаза расстриги-хирбеди полны любви.
— Лучше делай, что говорят, — зашептал чангиру прямо в ухо вездесущий Низам. — А кто такой этот твой Рудаки? — непоследовательно поинтересовался он.
Мифический фарр? Пусть так, пусть никто, кроме простака-Дэва, не решился задать вопрос владыке — но ведь хотя бы удивление его приказ должен был вызвать? Должен. Косые взгляды за спиной, шепоток, попытку схоронить в хурджине золотишко или там блестяшку…
— Значит, ваши тайны тебе дороже страданий Гургина и твоей собственной участи? Хорошо. Но когда я надеваю кулах на шах-заде, то мальчик сияет новеньким динаром; когда я надеваю кулах на дряхлого мага, он брыкается, будто ишак, которому под хвост сунули чертополох — а потом являешься ты, и ужас плещет в твоих хорошеньких глазках! Зато покойный судья Пероз, чьи глаза благородно-карие, скоропостижно уходит к праотцам, едва я ЛИШУ его кулаха! Ты не хочешь объяснить мне все эти чудеса? Не хочешь, моя пери… Рясу! Снимай рясу или что там у тебя надето!
Да еще скучал в углу темнолицый мавр, разодетый с истинно восточной пышностью, которой уж никак не место было в «Золотой Розе».
— Заткнись, дитя разврата! — рявкает он, сам плохо понимая, кого имеет в виду: хозяина? подмастерье? всех вместе?