В целительную силу моего цитрамона он явно не верил.
— Тысяча триста восемнадцатый раз повторяю… — начал он.
Автобус был почти пуст — десятка полтора пассажиров, не о чем говорить. Телевизионные экраны в салоне, к моему несказанному облегчению, оставались темными, зато кондиционеры работали более-менее исправно, во всяком случае, чужие ароматы мне пока почти не мешали. А в моем случае «почти не мешали» — это недостижимый идеал, потому что обычно мне мешает абсолютно все, а уж запахи — страшное дело, меня даже безобидная ветчина, съеденная на завтрак случайным попутчиком, может всерьез выбить из колеи. Но с этим автобусом мне повезло. А покурив во время стоянки в Каунасе, я окончательно расслабился, взял у симпатичной конопатой бортпроводницы плед, закутался в него по самые уши, уткнулся носом в окно и сам не заметил, как задремал.
— Разве бессмысленное? — удивился Митя. — Ну, может быть. Какая, собственно, разница?
— Не пустила, не беспокойся. Видишь ли, он говорил по-русски, а я ответила ему по-литовски. Дескать, подвал есть, трубы в порядке, недавно проверяли. Не из вредности, по привычке. Я с тех пор, как мы переехали, по-русски только с Карлом разговариваю. И с его гостями. И с тобой, конечно. А со всеми остальными — по-литовски. Чтобы лишний раз почувствовать, что наконец-то дома. Наверстываю упущенное, так сказать.
Я курил, прижимая к ушибленной руке все еще холодную бутылку. Голова была совершенно пуста, зато я явственно ощущал ее кубическую форму, особенно тяжелые, темные, словно бы свинцом обитые углы. Ничего хорошего, конечно, но пройдет, думал я, а был бы кофе, прошло бы прямо сейчас, но у проводника наверняка только растворимая дрянь, никакого удовольствия, а уснуть потом не смогу. Это немудреное рассуждение неспешно пересекало темное пространство моей опустевшей головы, в точности повторяя движение нашего поезда, и слова цеплялись друг за друга, как вагоны, и на стыках покачивались одновременно с составом, внутри которого я находился. Размеренное движение обоих поездов — реального и воображаемого — умиротворяло и даже убаюкивало, поэтому, докурив, я не пошел в купе, а прижался ноющим лбом к оконному стеклу, за которым не было ничего, кроме темноты и далеких голубых и желтых огней.