– По-твоему, Александр принес только страданиями несчастья?
Не прошло и декады, когда нарочный доставил Таис сразу два письма – от Птолемея и Гесионы. Фиванка писала подробно о последних двух днях жизни царя. Усталый донельзя, он собрал военачальников, чтобы распределить корабли, и вместе с Неархом отдавал распоряжения, вникая во все мелочи подготовки огромного флота. Мучась от бессонницы, он плавал ночью в Евфрате. С приступом лихорадки царь покинул дворец Навуходоносора, где жил постоянно, и перебрался в Новый Город, в свой дом с затененным бассейном. Он не хотел никого видеть, кроме Неарха, купался, изнемогая от жара, но лихорадка все усиливалась. И по-прежнему не было сна. Александр велел сделать жертвоприношение двенадцати олимпийцам и Асклепию. Говоря с Неархом, он настаивал на отплытии через два дня. Критянин впервые видел своего божественного друга в таком неестественном беспокойстве, он без конца говорил об океане и отдавал распоряжения, повторяясь и временами путаясь. Наутро, когда жар спал, Александр приказал нести себя в Старый Город, во дворец, чтобы сделать жертвоприношение. Он был уже настолько слаб, что почти не мог говорить.
Мухи – бич Вавилона и Суз, черными роями кишевшие на рынках, в жилищах и даже в храмах, оказались пустяком перед бедствием мириад кусающихся кровопийц, тучами реявших над тихими водами. Ветер, к счастью, не столь уж редкий, приносил избавление. Все остальное время люди проводили в дыму, и Гесиона уверяла подругу, что прокоптилась насквозь и стала нетленной, как мумия Египта.
– Вижу! – согласилась старшая. – С тебя снята вина, Адрастея. Мы не можем добить его, – она качнула диадемой в сторону македонцев, взявшихся за мечи, – пусть рассудит великая жрица. Но за свое второе преступление Эрис должна быть убита. Или, если хочешь, пошлем ее исполнять обряды в святилище Анахиты!
Ее сильное тело утратило вызывающий полет юности, но оставалось безупречным и сейчас, когда возраст Таис перевалил за тридцать семь лет и подрастало двое ее детей. Окрепло, уширилось, приобрело более резкие изгибы, но, как и лицо, выдержало испытания жизни. Годы прибавили твердости в очерке губ и щек, но шея, самая слабая перед временем черта любой женщины, по-прежнему гордо держала голову, подобно колонне мрамора, искусно подкрашенного Никием. Озорство, дикое желание сделать нечто запрещенное взмывало в Таис, кружа голову, как в далекие афинские дни. Она звала Эрис, и обе украдкой, ускользнув от провожатых, ехали верхом в пустыню. Там, сбросив одежды, они бешено носились нагими амазонками, распевая боевые либийские песни, пока с коней не начинала лететь пена. Тогда они медленно и чинно возвращались во дворец.
Две очень старые оливы серебрились под пригорком, осеняя небольшой дом со слепящими белизной стенами. Он казался совсем низким под кипарисами гигантской высоты. Македонцы поднялись по короткой лестнице в миниатюрный сад, где цвели только розы, и увидели на голубом наддверии входа обычные три буквы, тщательно написанные пурпурной краской: «омега», «кси», «эпсилон» и ниже – слово «кохлион» (спиральная раковина). Но в отличие от домов других гетер имени Таис не было над входом, как не было и обычного ароматного сумрака в передней комнате. Широко распахнутые ставни открывали вид на массу белых домов Керамика, а вдали из-за Акрополя высилась, подобная женской груди, гора Ликабетт, покрытая темным густым лесом – недавним обиталищем волков. Как желтый поток в темном ущелье кипарисов, сбегала вниз к афинской гавани, огибая холм, Пирейская дорога.