Обе книги с моими закладками на нужных страницах, брошюры с кричащими обложками, попавший под горячую руку словарик исторических терминов и устаревших слов — в пакете было всё, кроме копий набранных мной на машинке страниц с переводом первых трёх глав. Озадаченный, я перебрал ещё раз брошюру за брошюрой, потом пролистал Ягониэля и растрепал Кюммерлинга — безрезультатно. У мусоропровода, кроме пакета с книгами, ничего не валялось; уж отдельно лежащую стопку бумаги я приметил бы сразу. Перевод исчез, и бесполезно было даже пытаться угадать, когда это могло случиться: за дни, прошедшие с моего отречения от майя, я ни разу не трогал пакет.
— В тот вечер Илья к нам ужинать пришёл, я запомнила, потому что он раньше никогда так поздно не бывал, только в обеденный перерыв. Он же женатый был, дома всегда ужинал… Мы с ним болтали иногда, когда я покурить выходила, — словно оправдываясь, добавила она.
Одного взгляда на них хватало, чтобы понять — они вынуты из книги, не вырваны, а именно аккуратно извлечены; разрезы по краям были сделаны с хирургической точностью, так и представлялась рука в резиновой перчатке, скальпелем проводящая по разложенному на операционном столе старинному тому. Я не видел ничего странного в таком пиетете — разделанная в неизвестных целях книга наверняка являлась настоящим сокровищем. На глаз страницам было не меньше двухсот лет. Плотная бумага, от времени местами окрасившаяся в цвет песка, но и не собиравшаяся тлеть, была покрыта чуть неровными рядами готических букв — кажется, напечатанными, хотя некоторые и отличались от других.
Так, наверное, наркоманы, принявшие твёрдое и окончательное решение завязать, переступить, начать новую жизнь, в один миг вдруг словно забывают об этом, и не встречая никакого внутреннего сопротивления, как бредущие под шёпот Луны сомнамбулы, срываются с места и едут за дозой. Они не думают ни о чём и когда их уже затягивает в водоворот-слив сладкого забвения; только на следующий день вместе с судорогой ломки приходит раскаяние.
Однако во дворе действительно было тихо, только из ближайшего продуктового киоска доносилась одна из рождественских песен Бинга Кросби. Огромными хлопьями медленно падал снег, пухлые ватные сугробы росли на глазах, а небо приняло такой неправдоподобно густой синий цвет, что мне показалось, будто воплотилась одна из моих смешных детских грёз — попасть внутрь игрушки-пузыря с идиллическим зимним пейзажем и вихрящимися, если встряхнуть её как следует, пенопластовыми снежинками. Дома вокруг были словно склеены из папье-маше, и если в обычной суетной грязно-серой Москве добродушный старик Кросби был бы более чем неуместен, то в этом волшебном засахаренном городе с поздравительной открытки, в который я неожиданно попал, его приторные композиции звучали как национальный гимн.
И чем дальше я читал, тем больше мне казалось, что мне довелось столкнуться с крайне необычным документом. Отчего-то я был совершенно уверен, что не перевожу, скажем, известный приключенческий роман восемнадцатого или даже девятнадцатого века, подложенный мне знакомым шутником. В этих листах, в этих буквах, в этих предложениях всё было подлинным: и неровно обрезанная по краям бумага, и заметные под лупой различия между печатными знаками, и скупой, точный, офицерский язык повествования.