Но я не имел права отказаться от своих слов. Зажмурившись и дрожа, готовый к мгновенной казни, но упрямый — как обмочившийся от страха, привязанный к смоляному столбу и обложенный хворостом еретик в позорном балахоне, я не мог уступить. К чему лгать на Последнем суде?
Больше мне не удалось выдавить из него ни слова. На все мои вопросы и понукания клерк только мелко тряс головой и что-то невнятно шептал, кажется, заново переигрывая свои разговоры с заказчиком и со следователем. Я бесплодно пытался представить себе, чем предположительно тихий, интеллигентного вида старичок сумел так напугать этого самоуверенного типа.
Бежать, оставляя поле боя такому несерьёзному противнику, мне было стыдно, и я решил хотя бы не вскакивать с места в то же мгновенье, а набраться мужества и дождаться следующей станции, чтобы степенно подняться и покинуть вагон.
Почерк был тот же самый, что на бумажке с адресом, которую выронил убегающий старик; узнал я и чернила перьевой ручки. Сомнений быть не могло: у бюро «Акаб Цин» я столкнулся лицом к лицу с самим заказчиком. Он меня не узнал, и неудивительно: до тех пор мы с ним никогда не встречались. Загадочным для меня было только его решение отнести папку с последней главой в заброшенную переводческую контору на Арбате… Я развернул записку.
Нательного креста, христианского имени и фресок со сценами Чистилища, неумело намалёванных монахами в часовне Исамальского монастыря, оказалось недостаточно, чтобы сдержать Эрнана Гонсалеса от самого страшного греха веры его отца — самоубийства.
Шатаясь как чумной, я медленно плёлся по Арбату. Улица оживала, с поразительной скоростью стряхивая с себя следы землетрясения: за утро почти на всех пострадавших домах выросли строительные леса, по которым сновали похожие на индейцев гастарбайтеры из Средней Азии. Многие здания уже сияли свежей краской: Москва, великая блудница, изо всех сил старалась скрыть под толстым слоем грима следы вчерашних побоев.