И продолжала рисовать. Больше мы не говорили. Я попытался было, только она сказала, это портит позу. И я замолчал.
Книга потрясла меня еще потому, что я подумала — теперь все, кроме нас (да и мы тоже не без греха), так же эгоистичны и жестоки, только у одних эгоизм и жестокость робки, глубоко запрятаны и принимают извращенные формы, а у других вполне очевидны, грубо и резко выражены. Религиозность — при последнем издыхании. Ничто не может остановить этих «новых», они распространяются, набирают силу и скоро поглотят нас всех, словно трясина.
Я — один из экземпляров коллекции. И когда пытаюсь трепыхать крылышками, чтобы выбиться из ряда вон, он испытывает ко мне глубочайшую ненависть. Надо быть мертвой, наколотой на булавку, всегда одинаковой, всегда красивой, радующей глаз. Он понимает, что отчасти моя красота — результат того, что я — живая. Но по-настоящему живая я ему не нужна. Я должна быть живой, но как бы мертвой. Сегодня я почувствовала это особенно ясно. То, что я — живая, не всегда одна и та же, думаю не так, как он, бываю в дурном настроении — все это начинает его раздражать.
— Вы представляете собой совершеннейший пример мещанской глупости. В жизни ничего подобного не встречала.
Она поднялась с кресла, встала за спинкой, оперлась на нее, глаз с меня не сводит. Синий свитер она сняла, стоит, темное шерстяное платьице, как школьная форма, и белая блузка под ним, пуговка у горла расстегнута. Волосы стянуты в косу. Лицо такое нежное. И храброе. И вот, сам не знаю отчего, вдруг представил, как она сидит у меня на коленях, тихо-тихо, и я так ласково провожу рукой по ее светлым шелковистым волосам, волосы рассыпались свободно, потом уже я видел, как она их распускала.
— О Господи, вы же не человек, не мужчина. Если бы только вы были мужчиной.