Мэгги не видела Люка целый месяц. Каждое воскресенье она пудрила блестящий от жары нос, надевала нарядное шелковое платье (впрочем, от пытки чулками и комбинацией она отказалась) и ждала супруга, а он все не являлся. Энн и Людвиг Мюллер молча смотрели, как угасает ее оживление вместе с еще одним воскресным днем, когда разом опускается ночная тьма, словно падает занавес, скрывая ярко освещенную, но пустую сцену. Не то чтобы Мэгги очень жаждала его видеть, но, как-никак, он принадлежит ей, или она ему, или как бы это поточней сказать. Стоило вообразить, что он вовсе о ней и не думает, тогда как она все время, дни и недели напролет в мыслях ждет его, стоило вообразить такое — и ее захлестывали гнев, разочарование, горечь унижения, стыд, печаль. Как ни отвратительны были те две ночи в данглоуской гостинице, тогда по крайней мере она была для Люка на первом месте; и вот, оказывается, лучше бы тогда не кричать от боли, а прикусить язык. Да, конечно, в этом вся беда. Ее мучения досадили ему, отравили удовольствие. Она уже не сердилась на него за равнодушие к ее страданиям, а раскаивалась и под конец решила, что сама во всем виновата.