– Слишком поздно, – сказал он. Ему вспомнились слова Лиззи. – Я болен… нет-нет, не телом. Больна душа, мозг. Как будто все утеряло для меня цену. Все стало безразлично. Будь ты такая несколько месяцев назад, все, пожалуй, было бы иначе. Теперь слишком поздно.
Пять долларов за «Колокольный звон»– пять долларов за пять тысяч слов! Вместо двух центов за слово, десять слов за цент! И ведь редактор похвалил рассказ! А чек он получит, когда рассказ будет напечатан. Значит, это все пустая болтовня, будто платят самое малое два цента за слово, и притом сразу, когда рассказ принят. Это враки, и его попросту провели. Знай он это, он бы и не начинал писать. Он пошел бы работать, работать ради Руфи. Он вспомнил день, когда впервые взялся за перо, и ужаснулся, столько потерял времени – и все ради цента за десять слов. Должно быть, все, что он читал о высоких денежных вознаграждениях писателям, тоже враки. Все эти полученные не из первых рук сведения о писательской профессии неверны, вот оно доказательство.
Мария замолчала, поглядела на Мартина, глаза ее весело блеснули.
Она все говорила, сердито, с досадой, но Мартин уже не слушал. Он улыбался про себя, глядя в ее девичье лицо, такое безгрешное, такое пронзительно безгрешное, что чистота эта, казалось, проникает и в него, освобождает от всякого мусора, омывает каким-то лучистым светом, свежим, нежным, бархатистым, точно сиянье звезд. Мы знаем, в мире существует грязь! Господи, что уж она об этом знает, и он усмехнулся, точно милой шутке. И тотчас вспышка воображения нарисовала ему в несчетных подробностях необъятное море житейской грязи, которое он знал, которое избороздил вдоль и поперек, и он простил Руфи, что она не поняла рассказа. Не могла она понять, и не ее это вина. Слава богу, что родилась и выросла в такой безгрешности. Но он-то знает жизнь, ее непотребство, а не только чистоту, и то, что есть в ней возвышенного, вопреки отравляющей ее мерзости, и, черт возьми, он еще скажет об этом свое слово миру. Святые на небесах чисты и непорочны-как может быть иначе? Тут не за что восхвалять. Но святые среди мерзости-вот где вечное чудо! Вот ради чего стоит жить. Видеть нравственное величие, что поднимается из гнусной клоаки, подняться самому и еще не отмытыми от грязи глазами впервые приметить красоту, далекую, едва различимую; видеть, как из слабости, немощи, порока, из зверской жестокости возникает сила, и правда, и высокий благородный талант…
– Не знаю. Стоит захотеть, и мы в любую минуту это узнаем.
Зато утешением для него стала поэзия, он без конца читал стихи, и всего больше радости приносили ему поэты не слишком сложные, их было легче понять. Он любил красоту и нашел ее в стихах. Поэзия, как и музыка, глубоко волновала его; и сам того не зная, через нее он готовил ум к работе более трудной, которая ему еще предстояла. Страницы его разума были чисты, все прочитанное, что ему нравилось, легко строфа за строфой отпечатывалось на этих страницах, и скоро он уже с великой радостью повторял их наизусть вслух или про себя, наслаждаясь музыкой и красотой этих строк. Потом он случайно наткнулся на «Классические мифы» Гейли и «Век сказки» Булфинча, стоявшие бок о бок на библиотечной полке. Это было озарение, яркий свет во тьме его невежества, и он с еще большей жадностью накинулся на стихи.