Смесь из уныния, страха, отчаяния, тоски и усталости сменилась подступающим бешенством от картины, что предстала моим глазам: давно умерший поганец секиру мою нашел! И, подойдя чуть ближе к дереву, на котором я громко и праведно негодовал, впился зубьями в ее древко, чуть пониже железка, и завяз в нем челюстями.
Четыре пояса, с перевязями, ножнами и мечами в них. Уильям рассказывал, что ему показалось, будто бы Одерштайн больше жалел о мече, чем о руке. Дедов клинок, дескать.
Тяжело хирдману в битве без меча — это мудрость житейская.
По груди снова прокатился холодок, и последние сомнения отпали — погоня. До них, если смотреть по тому, как я раскладывал амулеты — миль шесть-семь. Вроде как и немало, вот только идут они как-то быстро.
— Опять песню пел, — не дожидаясь естественного вопроса, сообщил мне Орм Штевень, стоявший рядом со мной на пирсе, в окружении хирдманов Гуннлауга.
— Может, на тракт пора выходить, а, твоя милость? — время слегка за полдень, и пора устраивать привал. Заросший ивняком берег лесной речушки, по-летнему обмелевшей, не самое, конечно, лучшее для этого место: и бережок крутоват, и мошки многовато, зато вода рядом.