А сейчас смотрел, как она свой пирог жует, и снова накрывало дикой смесью, адской, можно сказать. Он все помнил... когда маревом боли и тумана накрывало, только ее и видел. И честно? Больше никого и не хотел видеть. Ее голос тянул его на поверхность черной и вязкой бездны. Вадим не разбирал, что именно она говорила, чувствовал только ее руки на своих волосах. На своем лице.
– Нет, я не на месте. Я женюсь, Оль. У меня роспись завтра. Я вернусь только через несколько недель.
– Что? Что за смущения? Я врач. Тут нечего смущаться, и вопросы о его детородных функциях более чем серьезные. Тем более учитывая, как вы к нему относитесь.
– Невозможно забрать слова. Они впитываются в душу, и их ничем уже не вытравить, они там клеймом остаются. Сказанное не воробей. Никогда не слышали такого?
Но от Леки я отказываться не собиралась. Здесь было что-то ужасно личное, ужасно сильное и непреодолимое. Я безумно жаждала быть рядом с этим ребенком и готова была идти напролом и по головам, чтобы забрать его из того ужасного места, куда каждый раз приходила, как в камеру пыток, только истязания были не физическими, а психологическими. Я поднялась к кабинету Антона Юрьевича и несмело постучала в дверь.
Голос Антона Юрьевича прозвучал за дверью тамбура. А я все пыталась поймать сеть и тут же набрать Вадима еще раз и еще раз.