Задвигать занавески Бах не стал. Осторожно поднял стул, поставил у кровати. Сел. Упер локти в колени, подбородок поставил на раскрытые ладони и стал смотреть на Клару. Спать не хотелось, неудобства скрюченной позы своей не замечал.
Он посмотрел на свои пальцы, со вчерашнего утра перепачканные чернилами, когда черкал пером в письме Удо Гримма, и вдруг такая неудержимая веселость охватила его, что он задышал сначала часто, затем захихикал бесшумно, со сжатыми губами, словно стыдясь и давя в себе смех, но с каждой секундой все более поддаваясь ему, – и наконец захохотал, широко открывая рот.
Дюрер попытался было крикнуть, но из горла его вырывалось едва слышное сипение. В мучительном старании разевал рот и скалил зубы, напрягая глотку так, что жилы на шее вздувались веревками, – напрасно: ни один звук не вылетел из перекошенных губ.
Молчать – когда дети возвращались из леса, обсуждая что-то, хохоча и заговорщически переглядываясь, а едва завидев Баха, умолкали и комкали разговор.
Красное колесо по-прежнему крутилось, старуха сучила пряжу. Не вытирая ног, Бах прошлепал в центр гостиной. Увидел на стуле выложенные им купюры, смахнул рукой – и они медленно разлетелись по полу. Сел на стул.
Бах по привычке шел пережидать их отсутствие в ледник; но даже ледниковый холод не помогал справиться с новым страхом – что бесприютная Васькина душа вдруг захочет свободы и полетит прочь с хутора, а доверчивая Анче полетит следом. Когда же беглецы возвращались домой – возбужденные, запыхавшиеся от движения и радости, – Бах чувствовал облегчение, похожее на боль, и похожую на боль же странную признательность к Ваське: за то ли, что вернулся домой и привел за собой Анче, или за то, что та была в лесу не одна.