– Ах, как ты прав, как бесконечно прав! Не зря молоко колхозное пил… И недаром в облике твоем проглядывает что-то от Аристотеля… Все эти месяцы в Гнадентале меня не покидало ощущение, что люди здесь совершенно иные. Я только не мог сформулировать точно, в чем их инаковость. Ты же сделал это за меня… Детские сердца, тоскующие о недосягаемом счастье, – да, Бах, тысячу раз да! Лучше и сказать невозможно… Платон ты наш поволжский! Геродот кудлатый!
Они были теперь – два сообщника, уединившиеся в тепле дома от укоризненных взглядов Клары. Чувство вины перед Кларой мучило Баха все сильнее. Однажды понял: а ведь так ни разу и не отнес младенца в ледник, не показал матери. Да и сам теперь нередко забывал туда зайти, увлекшись письмом. На следующее утро, едва проснувшись, бежал к Кларе – виниться; весь день потом ходил мрачный, корил себя; избавиться от мук совести помогали только карандаш и чистый лист бумаги.
И только после всего, уже вечером, в густо-голубых сумерках, Бах взял на руки сонную Анче и вынес в сад – впервые со дня смерти Клары принес ей девочку. Постоял рядом с могильным камнем, прижимая к груди теплого со сна ребенка.
Собирайся, мысленно обратился к ней, мы едем в Москву – добывать германские паспорта.
Потерпи, мысленно обратился Бах к младенцу. Кажется, нам повезло.
Из этих каждодневных побегов и составилось то лето. Бах не мог бы сказать, делал ли он что-нибудь еще – обрезал ли яблони, сажал ли в огороде морковь и мяту, рыбачил ли и собирал ли орехи, ел ли и видел ли сны, думал ли о чем-то – или только искал горюющую девочку.