– Старшего сына война убила, средние – в плену, а младшего даже в школе культурно выучить не можем: жена по утрам в шульгауз отпускать боится! Дело ли?! – кричал маленький тощий Коль.
– Приважу, – улыбнулся горбун, взгляд его стал мечтателен и ласков. – Обязательно приважу.
За последние месяцы научился не думать о себе. Он был теперь – не он, усталый человек с болящим телом и саднящей душой, потерявший жену, а вместе с ней и смысл существования. Он был теперь всего лишь источник молока, тепла и сухости – для жадного до жизни младенца; источник текстов о Гнадентале – для жадного до чтения Гофмана. Не было ноющих костей или ноющего сердца – были только широко открытый в ожидании ложки рот малышки, широко открытые в ожидании новой заметки глаза горбуна. Бах забыл о себе, словно его и не было вовсе. Вспоминал изредка, когда опустевший желудок начинал рычать от голода, когда глаза сами закрывались от усталости, не в силах более следить за движением грифеля по бумаге, – тогда приходилось кормить себя и укладывать спать. Детский плач – единственное, что могло оторвать Баха от очередной заметки; а размышления о новых текстах – единственное, что могло отвлечь от постоянных мыслей о девочке.
– Ты учитель? Вот и учи! – Гримм со стуком поставил на стол пустую тарелку, и Бах вздрогнул повторно. – А вопросы я и сам задавать мастер! Учи мне дочь говорить красиво и складно! А не говорить – так хоть понимать! Молчащая жена – оно еще и лучше. Пусть хоть чуток по-правильному кумекает – и довольно. И мне легче, и тебе – деньжонка в карман!
Бах опустился на стул у самой двери и из-за поставленных друг на друга парт стал наблюдать за Анче. Она двигалась, улыбалась тощему партнеру и другим детям, подавала реплики и строила свирепые мины Ваське с таким искренним воодушевлением, что прервать этот поток радости было нельзя, невозможно.