Яблони плодоносили. Волга то застывала, скованная льдом, то продолжала неспешное течение к Каспию. Гуляли по крышам ветры – зимой тяжелые, густо замешанные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем.
К утру изнемогла – лежала на постели не шевелясь, даже стонать перестала. Голову запрокинула, глаза прикрыла. Бах единственный раз в жизни ударил ее – по щеке, чтобы проснулась. Пришла в себя – и через мгновение выгнулась дугой, расширяя глаза и хватая ртом воздух: ребенок выходил в мир.
Вождь медленно шел по берегу, выглядывая кого-то и между делом с радостью отмечая, что впервые за долгие недели хрупанье гальки под подошвами не раздражает слух, а касания ветра – кожу. Наконец за крупным валуном он увидел того, кого приметил еще сверху, – большого серого пса. Пес был угрюм и шелудив, свалявшаяся шерсть клоками висела на впалых ребристых боках. Продолжая сидеть мордой к морю, он скосил на подошедшего человека желтые равнодушные глаза.
– В ого-о-онь! – взревела толпа. – Дюрера – в огонь!
Ялик двигался медленно. Гребцы – кажется, их было двое – работали слаженно и споро, но ледовая каша под веслами и крепчающий ветер затрудняли ход судна.
Лодка пахла не дымом, а мокрым железом и ржавчиной, волны – кислой медью и купоросом. Стоны ветра в голове сделались так сильны, что хотелось зажать уши. Иногда сквозь несуществующий ветер прорывались звуки реального мира – крики чаек над волнами, скрип уключин, – и скоро Бах уже перестал различать звуки кажущиеся и настоящие. Это смешение не пугало его и не мешало двигаться к Покровску.