В глазах качнулось низкое небо, пронзенное ветвями деревьев. И оно тоже – таяло, оплывало по стволам, затапливая мир сверху: светлые струи стекали из вышины по дубам и кленам, окрашивая их в белое. Бах зацепился взглядом за это белое вдали – едва видное, укрытое частоколом бурых древесных спин, – зацепился, как за крючок, потому как более цепляться было не за что. Рванулся к нему из последних сил, забил локтями и коленями, отчаянно желая лишь одного – вновь ощутить твердость прикосновения, боль удара.
– Э-э… – стонал где-то, жалуясь, заводской гудок.
Бах принес и бросил на лавку пару старых одеял. Ткнул пальцем – здесь будешь спать – и ушел в комнату Гримма. Кое-как пробрался между корзин и бочек с яблоками, лег на Гриммову постель – впервые в жизни.
– Открой! Отвечать пришла пора! За хлебозаготовки! За семенные фонды! За налоги! За колхозы! За безбожников и кулаков! Откро-о-ой!
Два десятка белокурых чумазых ангелочков, от года и до трех, каждое утро стояли теперь у чугунного крыльца и махали пухлыми ладошками уходящим в поле матерям. Бах часто наблюдал эту картину по пути в сельсовет, к Гофману. Позже, направляясь обратно к Волге, вновь шел мимо вагнеровского дома – и видел детей, уже играющих с нянечками или слушающих сказки. Его сказки.