– Брось придуриваться, Игнатов! Я с тобой по-человечески, а ты…
– Погоди, Иван! Я ведь правду тебе говорю, слышь? Я все продумал, все просчитал. За месяц дело обернем, к лету – звания получим. Ну же?!
Вялые голоса где-то в глубине тут же стихают. Ярко горящая над котлом с водой лучина освещает неровным светом мрачные, с четко обрисованными углами скул и складками морщин лица. Десяток глаз неотрывно смотрит на Игнатова, на его пустые руки.
Мокрые пальцы скользят по холодному липкому железу. Где он, этот курок? Медведь негромко урчит, оглядывая то сидящего перед ним младенца, то застывших в отдалении Зулейху с Игнатовым. Юзуф смотрит на зверя не отрываясь.
Когда подошел к кормовым дверям, в нос шибануло остро-крепкой мужской мочой. Запах этот витал на барже везде, окружал ее облаком, но здесь, у дверей, становился особо едким, режущим, – шел из трюма. В нем слились воедино многие поколения каторжан и уголовников. Он был – как последняя память о них, как нерукотворный памятник. Многих уже и нет, сгинули, – а запах остался.
Палкой достает из костра пару угольков, ждет, пока остынут. Хватает за конец длинную и крепкую, жирную на ощупь головешку. Переводит дыхание и решительно открывает папку. Четыре мятых листка, пожелтевших от времени, в серых захватах пальцев, в бурых пятнах и разводах. Местами бумага зашершавела от попавшей на нее воды и снега, по углам – обветшала и замахрилась. И пятый листок, покрепче и отчего-то почище, – ленинградские «остатки». Восемь сотен имен разбросаны по кривоватым, бесшабашно пляшущим по листкам столбцам. Так же весело, враскос, бегут и черные карандашные линии, перечеркивающие более половины фамилий. В полутьме у костра листки напоминают мелко вышитые полотенца.