А в сентябре доктор разрешил снять повязки. Швы к тому времени уже зажили, посветлели. Сегодня – идти к коменданту в последний раз: снять бинты с руки и головы. Повязку на культе еще оставляли, но теперь, при обеих здоровых руках, Игнатов мог менять ее сам.
Зулейха мотает головой, жмурится. А что возразишь?
Пока добиралась до знакомого пня, корзину уже замело. Отламывает с куста ветку, принимается бродить вокруг, тыкая прутом в снег. Если потеряет – плохо ей придется. Муртаза поругает и остынет, а вот Упыриха – та набранится всласть, изойдет ядом, будет припоминать эту корзину до самой смерти.
Молиться стала реже и быстрее, словно между делом. Страшно признаться, но в голове поселилась грешная, чудовищная по сути мысль: вдруг Всевышний так занят другими делами, что забыл про них – про три десятка голодных, оборванных людей в глуши сибирских урманов? Вдруг Он отвернул ненадолго строгий взор от переселенцев – да и потерял их на бескрайних таежных просторах? Или, что также возможно, они заплыли в такие далекие места на краю света, куда взгляд Всемогущего не достигает за ненадобностью. Это дарило странную, безумную надежду: возможно, Аллах, отнявший у нее четверых детей и, по видимости, намеревавшийся отнять пятого, не заметит их? проглядит и забудет исчезновение жалкой горстки изможденных страданиями существ? Совсем не молиться она не могла (страшно!), но старалась проговаривать молитвы тихо, шептать, а то и вовсе бормотать про себя – не привлекать высочайшего внимания.
– Шамсия! – Зулейха улыбается и протягивает ей руку в толстой меховой рукавице.
– Вот суки, – тихо, с ненавистью говорит кто-то из катальщиков.