Огромный серый гроссбух одним своим видом внушал больным глубокое уважение. Когда Вольф Карлович перелистывал толстые, плохо гнущиеся бурые листы, сплошь исписанные его мелким летящим почерком, уважение это перерастало в трепет. Семрукские крестьяне почтительно величали его «наш дохтур».
Тот кашляет, отворачивается от дыма. Горелов встает и окидывает грозным взглядом притихший вагон: может, кто сомневается?
Зулейха свешивается с нар, вглядывается в темноту. Что там? Сквозь громкий мерный перебор колес – звуки борьбы, сдавленное мычание, удары кулаком: то приглушенные – по чему-то мягкому, то звонкие – по твердому. В узком косом ломте лунного света из окна – несколько тел, копошащихся у буржуйки.
На ветке липы опять щебетание, юркая синегрудая синица вернулась на свое место. Зулейха радостно машет ей – «Шамсия, я знала – это ты!» – и устремляется вслед за мужем.
Никто не знал, сколько ей было на самом деле лет. Она утверждала, что сто. Муртаза недавно сел подсчитывать, долго сидел – и объявил: мать права, ей действительно около ста. Он был поздним ребенком, а сейчас уже сам – почти старик.
С пригорка спускается, пошатываясь и странно приседая, будто приплясывая на плохо гнущихся ногах, странная темная фигура. Человек. Лохмотья на нем грязные и ветхие, потерявшие цвет, бесформенные сапоги чем-то обвязаны, через грудь крест-накрест – затертая бабья шаль; волосы гривой, борода мочалкой. Шагает медленно, с усилием. Скоро становится видна его измазанная грязью морда, выпученные, совершенно дикие глаза и револьвер в напряженно вытянутой руке.