Запах цветов в Сиверской. Их выращивали на многих дачах. Снимая дачу, городские особо оговаривали наличие клумбы, и цветы благодарно благоухали. По вечерам, когда стихало малейшее дуновение ветра, воздух превращался в нектар. Его можно было пить – что мы и делали, сидя на открытой веранде, любуясь пронзительным закатом (ближе к концу лета – в полумраке, со свечой).
Сева такой возможности не допускает. Он смотрит на меня сердито – с некоторых пор появился у него такой взгляд.
Снимали дачу в Сиверской. Приезжали по Варшавской железной дороге во втором классе, в клубах дыма и пара. Поезд шел около двух часов, останавливался четыре раза – в Александровской, в Гатчине, в Суйде и, конечно же, в нашей Сиверской. Это первые мои на свете названия, первые признаки обитаемого мира вне Петербурга. Я еще не подозревал о существовании Москвы, о Париже ничего не знал, а о Сиверской – знал. И станции по Варшавке объявлял с двух лет – так мне говорили родители.
Мне стыдно за себя. Я чувствую страх и потому мучаю окружающих, которых у меня, собственно, только двое. Зачем я это делаю? Мне ведь от этого даже не легче. Боюсь, что во мне появилось какое-то подспудное раздражение, что я уйду, а они останутся. Если это действительно так, то мое поведение вдвойне постыдно. Нужно внимательно за собой следить.
Гейгер смотрел на меня, не стесняясь, как смотрит задумавшийся. Пощипал себя за мочку уха. Большие у него уши, но пока не щиплет – не заметно: много на свете лишних жестов.
– Главное, – отвечает, – жить, остальное как-нибудь приложится.