Он ведь не переплывал эту реку. И реки-то не было. Просто очнулся – а сзади вода. То, что было доро́гой, стало дном. И он по этой дороге не шел.
Шла вечерняя служба – не знаю, как она правильно называется. Храм в полумраке, освещался только свечами. Войдя, я направилась в левый придел, где икона святого великомученика и целителя Пантелеимона. У иконы висела молитва ему, я ее прочла. А потом прижалась лбом к стеклу иконы и стояла так долго. Я рассказывала Пантелеимону о Платоше. О том, сколько он в жизни страдал и мучился, но главное – о том, что сейчас мы ждем ребенка. Рядом со мной к иконе прикладывались люди, стекло под моим лбом перестало быть прохладным, а я все рассказывала и рассказывала. Беззвучно шевелила губами. Тепло нагретого мной стекла превращалось для меня в тепло Пантелеимона. До меня доносились негромкие молитвы, и от этого мне было спокойно.
Появилась истеричность – она заметна даже мне. Вдруг посреди нашего разговора Иннокентий заявил, что больше не видит смысла в ведении записей.
Обхватывает фляжку губами, делает несколько больших глотков. Громко выдыхает, вытирает рот и вновь присасывается. Угощающий грустнеет. Он не ожидал, что его фляжку будут использовать как соску. Опасается, что после губ Марлена Евгеньевича коньяк потеряет часть своих качеств.
Настя рассказала мне о падении Платоши в ванной. Сам я видел разбитый бокал в Кремле. Конечно, можно случайно и упасть, и бокал уронить, и пульт, но что-то во всём этом настораживает.