И виды были другими, и краски, и звуки. Зелеными, шумящими. Коричневыми, бездонными, плещущимися. Переходящими солнечным днем в голубое. Был рев водопада на плотине, и дрожание металлических перил от падения воды, и радуга в брызгах. По одну сторону плотины – полнота и задумчивость, по другую – бурление и надрыв. И над всем этим – огненная охра обрыва, девонская, выражаясь научно, глина, на которую укладывались кирпичи тамошних печей.
– А я ведь тоже непричастен, – пошутил я.
Я уже не уверен, что мы ступали по листьям – скорее, по снегу. Бурому весеннему снегу, облезлому и клочковатому. Издающему мокрый чавкающий звук. Проходя мимо Смоленской церкви, слышали журчанье – вода с крыши стекала в подставленные бочки. А со словами нашими изо рта выходил пар.
Взгляд упал на гейгеровские краски – когда он успел сегодня всё это купить? А может, не сегодня? Может, всё было куплено впрок и ждало своего часа?
Прозвучало так, будто это будут наши общие дети и внуки. И что вместе будем лежать и молчать. Я шел, думая над ее словами, и представлял себя лежащим под землей. И вот кто-то меня навещает, и уже заскучал, затосковал, находясь здесь. Мечтает, как из города мертвых вернется в город живых, и предвкушает свои живые радости на вечер. Я ведь тоже тогда представлял, как мы с Анастасией отправимся домой (пешком, вдоль речки Смоленки), будем на кухне пить горячий чай, и меня охватывало счастье. И бабушкино с отцом молчаливое лежание меня не останавливало, потому что они всегда радовались моим радостям. Хоть правдой было и то, что для них, любивших чай, за нашим столом не было места.
Потом был замечательно вкусный ужин. Между прочим, при свечах. Настя укрепила их на двух принесенных из дому подсвечниках. Объяснила, что бабушкины, и спросила, узнает ли их Иннокентий. Тот сделал неопределенный жест. А Насте, по-моему, очень хотелось, чтобы он подсвечники узнал.