Бабуля-смотрительница маячила в двери, в волнении дергала очки на цепочке, высовывала вперед голову, как черепаха, но ближе не подходила.
…Все не так. Все неправильно!.. Тот Сперанский, который преподнес Анне Львовне шедевр своего отца, был совершенно другим человеком! Он по-другому выглядел, по-другому держался, по-другому говорил. Он говорил «фигу с маслом», называл Боголюбова «юношей», а Анну Львовну «голубушкой» и тогда полностью соответствовал роли барина, уездной знаменитости и всеобщего любимца. Сегодняшний Сперанский был мрачен, сдержан, деловит и толковал о возможностях, которые так и не реализовал его отец, и до конца непонятно было, гордится он им, осуждает или завидует.
– А! В восемьдесят пятом, что ли. Если не в восемьдесят седьмом! Уже перестройка брезжила и везде прорезались ростки свободы, а тут в самом центре города ретрограды и консерваторы заложили памятник самой одиозной личности двадцатого века. Мне так Анна Львовна рассказывала. До этого был только бюст, и не на Красной площади, а…
– К столу, к столу, – вмешался Модест Петрович. – Жюльенчики остыли, сейчас повторим! Повторить жюльенчики, Дмитрий Павлович?
– Пойдемте, – и потянул ее за собой. – Достаточно.
– Быть беде, – повторила убогая. – Собака выла. Смерть кликала.