— Интересно рассуждаешь, — признал я и подковырнул: — Отличник, небось?
Я подвинулся, но посматривал ошалело. Юрка между тем, насвистывая, полоскался под душем, но как будто прислушивался к происходящему снаружи. Потом, наскоро вытерев голову, перебинтовал заново плечо (огрызнувшись в ответ на предложение помочь) бинтом, вынутым из настенного шкафчика, вышел (я наконец помылся, не хотелось толкаться) и вернулся, неся двое трусов («семейных», иначе не скажешь) и две… ну… накидки, туники, безрукавки, называйте, как хотите — сероватые с алой каймой–узором по подолу чуть ниже колен, большому квадратному вороту и рукавам (ниже локтей, но не намного).
Мне почему‑то начало казаться, что на этой луговине собирались разбивать парк. Никаких внешних признаков не имелось, но это ощущение меня тупо не оставляло. Вокруг плыл тоненько позванивающий горячий воздух, словно я не в начале июня на триста километров северней Москвы, а в середине июля на триста южнее. Рельсы, казалось, уводят не только вперёд, но и выше — а потом вообще расплываются и тают.
Уже позже — гораздо позже — я понял, что, войди в тот момент тётя Лина — и всё — вообще всё — пошло бы совсем по–другому. Она бы меня начала жалеть. Обязательно.
— Знаешь, я где‑то читал… не помню, где… что трусости в первом бою не бывает. Только во втором. Второй бой — страшней всего. Так что не мотай нервы себе и мне — спи. Самое страшное у тебя ещё впереди.
— Это аметист, — хмуро сказал Юрка. — Сто шестьдесят семь карат. Но после хорошей огранки будет не больше ста двадцати.