В сумерки в селе, на дворах, слышались короткие залпы: это дроздовцы мстили за убитого Жебрака — расстреливали пленных красноармейцев. Деникин пил чай в хате, полной мух. Несмотря на духоту ночи, плотная тужурка на нем, с широкими погонами, была застегнута до шеи. После каждого залпа он оборачивался к разбитому окошку и скомканным платочком проводил по лбу и с боков носа.
Во время последнего дежурства Иван Ильич заметил особенную тревогу у рабочих. Они поминутно бросали станки и совещались, — видимо, ждали каких-то вестей. Когда он спросил у Василия Рублева, о чем совещаются рабочие, Васька вдруг со злобой накинул на плечо ватный пиджак и вышел из мастерской, хлопнув дверью.
По ночам, когда опускались шторы в салоне и Сорокин впадал в мрачный восторг хмеля, Зинка, побренчав на балалайке, принималась нести ту же бурду, что и Беляков: про близкий конец революции, про блистательную судьбу Наполеона, сумевшего перекинуть мост от якобинского террора к империи… У Сорокина начинали светиться глаза, билось сердце, гоня в мозг горячую кровь пополам со спиртом… Он срывал штору и глядел в окно, в ночную темноту, где ему чудились отблески его горячечной фантазии…
— Ура! — закричал молодой голос, и собрание опять захлопало.
— Я много думал над тем, что было в Крыму, — проговорил Бессонов, морщась. — Я бы хотел с вами побеседовать, — он медленно полез в боковой карман френча за портсигаром, — я бы хотел рассеять некоторое невыгодное впечатление…
— Екатерина Дмитриевна, можно вас на минуточку… — И, так как никто ему не ответил, он принялся, как всегда, вертеть ручку двери. — Дело в том, что вам известно чрезвычайное положение в городе. У вас мужчина после десяти часов… Так как я ответственен…