И «джо» сидел в промозглом собачьем холоде (да же в июльскую жару), на ящиках с потрепанными книгами или на кофейном поцарапанном столике, потерявшем товарный вид лет тридцать назад, или на стопке плиток иранской керамики, в ожидании, когда отворится дверь и возникнет Леон – порой в самом странном образе.
– А хорошо бы выступить! Кое-кто готов тебе аккомпанировать. В любом дуэте важна чуткость и… наблюдательность, ты так сказал?
– Не преувеличивай. Никогда такого не замечал. При мне и Мири и Алекс вели себя вполне благопристойно. И как, по-твоему, его следовало хоронить – с воинскими почестями, на лафете, с оркестром и оружейными залпами? Какая разница, что делают с твоим телом после…
Они миновали Отель-де-Вилль, здание мэрии с целым батальоном статуй знаменитых граждан на фасаде, среди которых в мраморном покое стоял незадачливый Юг Обрио, и дошли до набережной Сены.
В ухе у нее качалась-покачивалась старая монета. Леон коснулся ее, слегка повертел в пальцах, взвешивая. «Папа просто швырнул ему под ноги эту монету, Яшкины отступные, – услышал он голос Барышни. – И Каблуков преспокойно поднял ее и положил себе в карман».
– Ну, насчет этого не беспокойся, – отмахнулся Леон. И с тех пор являлся в лавку в таких невероятных обличьях, что самого Адиля оторопь брала. Он вытаращивал глаза на какую-нибудь развязно ему подмигивающую американскую туристку с рюкзаком за плечами, или на арабского парнишку с куфией на шее, или на въедливую седую аргентинскую стерву в роговых очках. Но чаще в лавку заглядывал отец Леон, любитель древностей, францисканский монах из монастыря Сан-Сальваторе.