И снова Леон почувствовал то самое: близость перемен, воздух иной жизни, штормовой натиск Музыки, моей музыки, от которой я так далеко почему-то бежал…
Снизу поднялся запыхавшийся Илья Константинович: в одной руке медная походная клетка с молодым кенарьком – желтый прыгучий вымпел за красноватой медью витых прутьев; в пригоршне другой руки – какие-то пакеты.
– Ох, простите… Понимаю, как странно выгляжу! – Она всплеснула руками. Руки необычайно общительны: оживленные парламентеры между ней и окружающим миром, гораздо гибче, покладистее, чем ее неуживчивый упрямый голос. Руки порхают, ластятся, спрашивают, укоряют, демонстрируют, дублируя чуть ли не каждое слово. – Сейчас объясню: я вас чуть-чуть обслуживала – в ресторане, в Вене, вспомните…
– Возьми еще утки, – сказал Леон. И положил в ее тарелку мяса.
Натан был чертовски импозантен: коричневый твидовый пиджак, шелковый платок цвета бордо на шее – щеголь, старый европеец, даже не знакомый с тем угрюмым раскосым быком, что, вернувшись домой, вечерами заваливался «на минутку вздремнуть»… Господи, да Леон наизусть знал все его ухватки, походку, рокочущий храп с колеблемой в руках газетой, эту жесткую усмешку, когда по любому поводу Натан резал правду («ничего, не сахарный!»).
С таксистом он расплатился у метро и дальше пешком пошел по рю де Риволи.