Из последней фразы она поняла только слово «яички».
Слушая доктора, Анфиса улыбалась так, как только она умела: чуть растянув губы и хитро прищурив глаза. Эта ее улыбка могла обмануть чужих, посторонних, но не домашних. Мол, мелите языком, коль охота, а поступите все равно по-моему.
Вадим Моисеевич встал из-за стола, поправил сползающую шинель на плечах. В помещениях ОГПУ верхнюю одежду расстегивали, но не снимали – зябко. Печи подтапливали, но настоящего тепла не было, дрова экономили. Лесов вокруг море, а у главной власти поленья наперечет.
– А ну цыть! – подал голос Еремей Николаевич и стукнул деревяшкой по лавке.
– Погоди, родишься – надерешься, – поглаживая живот, тихо говорила Прасковья. – Допрежь неча материнские селезенки и печенки пинать. А ежели ты девка? Хватит танцы танцевать! Ишь, разгулялась! Мамина утроба тебе не супрядки. Или ты мою печаль учуяла? Что отец твой в кручине? Он не все мне говорит, без подробностей. Как вешки ставит – общий путь понятен, а между вешками-то его чувства-страдания…
– Всё ж таки я сильнее люблю, – проворковала она. – От верхушек до кончиков и навсегда. Мне страшно и радостно, как я люблю.