Соболев, зверея, поинтересовался, где они были две минуты назад. Курили оба, паразиты, мордами к второй промплощадке — «Ниву» какую-то караулили. Соболев грозно велел соплякам бдеть во все стороны, как герб в 3D, осмотрел снег, нашел знакомый отпечаток с пятью крестозвездами — молодец хромоножка, не скрипнув, куряк миновал, — и поковылял в указанную носком сторону. В сторону города, собственно.
— Зачем вчера, — сказал Миша, соображая. — Вот сейчас, дверью, понимаешь. Ты из Москвы?
Он торопливо, не обращая внимания на костенеющие от мороза руки, пролистал страницы и поймал едва не упорхнувшую бумажку. Из его собственного блокнота, исписанную его собственным карандашом. Стыренным на память.
В ноябре в России темно, холодно и случаются революции. Это все, что Адам знал про ноябрьскую Россию. Знал, верил и совершенно не собирался проверять. Но сработал фактор мастера.
Костик ведь и Айгуль слушал. Это льстило и почти заводило.
Обход территории его в этом убедил. Шестаков начал с третьего — и обнаружил там чистоту, тишину и напряжение за стеклом. Десятки людей в голубых халатах вглядывались во что-то малозаметное, обнюхивали громоздкие, но вызывающие уважение, а не смех приборы, обменивались короткими репликами и возвращались к чему-то малопонятному и важному. В голове всплыло малознакомое слово «юстировка». Шестаков гнал его, пока пытался разобрать, ваньку инженерный корпус валяет или действительно обеспечивает возрождение работоспособности цеха и обороноспособности родины. Наконец Шестаков решил, что все взаправду, кивнул, покосившись на страшно независимого Еремеева, — и вспомнил смысл слова. Глупо, но это Шестакова развеселило и успокоило.