— Обрывок пыжа. Пороховой гарью от него пахнет, я по запаху и нашёл. Должно быть, самонабивной патрон, на заводской пыж это не больно похоже.
Затем под разливы многоголосого блеяния появляются овцы. Тряся курдюками бросаются к воде, жадно пьют, топчутся по дну, вздымая облака мути. Через полчаса вода в биркете, и без того не слишком чистая, превращается в навозную жижу, на которую смотреть-то страшно, не то что пить. Но всё же кочевье остаётся возле биркета, пока на окрестных солончаках не будет выщипана последняя засохшая травина. И всё это время овцы и верблюды пьют собственное дерьмо. Коней пастухи поят с рук заранее запасённой водой.
Если взглянуть на исконного новгородца, какой красивый человеческий тип предстанет перед нами! Высокий, стройный, светловолосый… нос тонкий, прямой, глаза от зелёного через все оттенки голубого до серо-стального цвета. А тут качается полуживая пародия на славных предков. Фигура не стройная, а тощая. Волосы не льняные, а белёсые. Прыщи на низком лбу, скошенный подбородок, а под тонким носом — вечная мокреть.
— Воевать буду. Что же, меня зря этому делу учили?
Никита сбежал вниз как раз в ту минуту, когда Фектя отпирала дверь на требовательный стук.
Феоктиста сына ощупала: так и есть — весь иззяб, и рукавички намокро: крепость с мальчишками лепил и снежками пулялся. Добыла из-за пазухи, из грудного тепла пуховую шаль, повязала сыну по самые глаза и по груди крест-накрест. Шаль-то огромная, понужнобится — всего Никиту можно упеленать. Никита уже год как даже после бани не позволял себя так кутать, а тут терпит да к матери жмётся. Своя шапчонка поверх платка не лезет, так оттуда же, из-за пазухи, вытащила Платонов треух, самошивный, на заячьем меху. Рукавички отдала свои, нагретые. Потом валенки из-под шубейки достала, а из них — вязаные носки, присела на корточки, примостила сына на коленях, принялась переобувать. Из дома-то Никита в покупных сапожках вышел на скуственном меху, в каких только ноги морозить.