У нее опять заблестели короткие, жесткие ресницы, и поползли слезы, змеясь по ямкам яблочно-румяных щек.
Ее перебили; она вслушалась в настойчивое бормотание; потупилась, хмурясь и скребя туфелькой пол.
«Что я тебе скажу? – продолжал он думать, бормотать, содрогаться. – Что ты мне скажешь? Наперекор всему я любил тебя, и буду любить – на коленях, со сведенными назад плечами, пятки показывая кату и напрягая гусиную шею, – все равно, даже тогда. И после, – может быть, больше всего именно после, – буду тебя любить, – и когда-нибудь состоится между нами истинное, исчерпывающее объяснение, – и тогда уж как-нибудь мы сложимся с тобой, приставим себя друг к дружке, решим головоломку: провести из такой-то точки в такую-то… чтобы ни разу… или – не отнимая карандаша… или еще как-нибудь… соединим, проведем, и получится из меня и тебя тот единственный наш узор, по которому я тоскую. Если они будут каждое утро так делать, то вышколят, буду совсем деревянный…»
– …Видал всего раз в жизни, – сказал Цинциннат, – и право, никаких чувств… нет, нет, не стоит, не надо, это ни к чему.
– Но хотелось бы знать, – сказал Цинциннат.
– Грозница, грязища, думала, никогда не долезу, навстречу по дороге потоки, потопы…