Войдя в зал крематория, Томаш не сразу осознал, что происходит: зал был освещен, словно съемочная площадка. Он огляделся и обнаружил, что в трех местах размещены камеры. Нет, это было не телевидение, это была полиция, которая снимала похороны, чтобы доподлинно знать всех участников. Старый коллега мертвого ученого, все еще член Академии наук, имел смелость говорить у гроба. Он и не предполагал, что с этого дня станет киноактером.
Когда я был маленький и рассматривал Ветхий Завет, изданный для детей с гравюрами Гюстава Доре, я видел там Господа Бога на облаке. Это был старый человек с глазами, носом, с длинной бородой, и я говорил себе: если у него имеется рот, то он должен есть. А если он ест, то у него должны быть кишки. Но эта мысль тотчас пугала меня, ибо я, хоть и был ребенком из семьи скорее неверующей, все же чувствовал, что представление Божьих кишок — святотатство.
Но на этот раз, придя в полное сознание среди ночи, не мог сдержать себя! Кто знает, с какими призраками он боролся! И вдруг увидел, что он дома, узнал своих близких и во что бы то ни стало захотел поделиться с ними своей несказанной радостью, радостью возвращения и возрождения.
Они двигались танцевальными шагами под звуки фортепьяно и скрипки. Тереза склонила голову на его плечо. Точно так на его плече лежала ее голова, когда они вместе были в самолете, уносившем их сквозь туман. Она испытывала сейчас такое же удивительное счастье и такую же удивительную грусть, как и тогда. Грусть означала: мы на последней остановке. Счастье означало: мы вместе. Грусть была формой, счастье — содержанием. Счастье наполняло пространство грусти.
Томаш ехал к швейцарской границе, а в моем воображении сам патлатый и хмурый Бетховен дирижировал оркестром местных пожарников и играл ему на прощание с эмиграцией марш под названием «Es muss sein!».