Он уже понял, что растратил весь свой моральный капитал — теперь казнить Хлою молчаливым презрением за содеянное было поздно. Грым не особо собирался это делать, но некоторую досаду от потери актива все же испытал.
Грым не то чтобы думал все это — он, скорее, понимал, что орк должен так думать (вернее, если совсем уж точно — должен понимать, что должен так думать), но эти долженствования возникали на периферии ума и уходили в небытие, не затронув его существа. То же самое, он был уверен, происходило на площади и со всеми остальными.
— Ради меня. Ради себя. Ради нашей любви.
Все знают, что младенец уже лет пять хранится у нее в шкафу в физрастворе, и это просто учебный медицинский препарат из мертворожденного микроцефала. Но старая дура без конца разыгрывает один и тот же спектакль. Видимо, действительно не понимает, что, если б она каждый день потрошила на алтаре оркских младенцев, это все равно не вызвало бы к ней никакого интереса. Даже если поднять consent age еще на двадцать лет. К чему, кстати сказать, она вместе с другими феминистками неустанно толкает общество.
Грым столько раз видел в старых снафах смену флага, что мог с точностью до секунды предсказать все последующие события.
Вечером я показал Кае всю передачу в записи. Она смотрела ее, вытаращив глаза — кажется, даже перестала моргать. А когда она узнала, что Грым и Хлоя теперь будут жить меньше чем в сорока физических метрах от нас (мы с Бернаром-Анри ходили друг к другу в гости пешком по коридору), она так поглядела на меня, что я понял — если внизу война уже кончилась, то в моем доме она только началась.