— Дело швах, экселенц, — заявил он. — Император совершенно растерялся. Измайлов пытается его тормошить — но толку чуть. Надо было сразу разослать курьеров к близлежащим гарнизонам, еще что-то делать. Голштинцев одних раздавят.
— Будете знать, как отдавать приличную женщину Ломоносову под начало. Он же совершенно неотесанный тип! Но да, гениальный.
Ему верили. Ведь то же самое рассказывали и Трубецкой с Голицыным.
Настроен был сумрачно и решительно. Немудрено! Ему, генералу армии, князю и сенатору, за последние несколько дней пришлось перенести столько болезненных для его помпезной натуры оскорблений. Сперва — арест пьяной солдатней в собственном доме, разоружение и едва не катание мордой по полу. Потом, после спасения Вадковским, прибежавшим самолично и долго каявшимся, — требование принести новую присягу. А после отказа — все сначала. Только солдаты еще пьянее, а извиняться пришел не сам комендант города, а его адъютант с бесстыдными белесыми глазами.
Вот тут поэт удивился. Были у него и более острые творения. А этот полуудачный опус был всего лишь злободневной басней. И издевка полагалась только лишь воспитателю цесаревича Павла, французу Даламберу, которого в русской армии не любили. И было за что! Специально выписанный государем Петром для воспитания наследника математик, философ, гуманист и энциклопедист вдруг оказался не просто склочным сухарем, всюду сующим нос. О нет! Этот просвещенный европеец неожиданно проявил себя сторонником решительно всех ненавистных армии пережитков прежних царствований. Он одобрял порку солдат, восхищался пожизненной рекрутчиной, уверял всех в жизненной необходимости доводить искусство маршировки до балетного уровня.