— Мне можно? — послышался из-за наших спин тихий голос Диоталлеви, бархатный, как шаги провэнских тамплиеров.
— А теперь можешь выйти оттуда, верный вассал моей проклятой души.
Плетется пьяный. Может быть, он притворяется. Остерегаться, все время остерегаться. Еще один открытый бар, официанты в длинных до пят фартуках уже убирают стулья и столы. Я едва успеваю войти, и мне подают пиво. Выпиваю кружку залпом и заказываю еще одну. «Что, жажда замучила?» — заговаривает один из них. Однако без дружелюбия, с подозрением. Еще бы не замучила, с пяти часов ни глотка, хотя жажда может мучить, даже если ты и не провел ночь под маятником. Идиоты. Я расплачиваюсь и ухожу, пока они не запечатлели в памяти мою внешность.
Мы двигались вдоль галереи, а господин Салон все говорил и говорил мне, рассеянно поглядывая по сторонам, скользя глазами по ответвляющимся коридорам, по устьям неожиданных скважин, как будто он выискивал в темноте подтверждение своих догадок.
— Все уже рассказано, Казобон. Если бы мне тогда было двадцать, в пятидесятые годы я предался бы «литературе воспоминаний». Бог меня спас, и когда я мог начинать писать, мне уже не оставалось другой дороги, кроме исправления чужих писаний. С другой стороны, я на самом деле мог схватить пулю в том пейзаже военных лет.
…В долгие гарамонтские вечера, бывало, Бельбо, замученный рукописью, подымал глаза от бумаги и начинал говорить, а я слушал, перетасовывая дряхлые офорты Всемирной выставки в макете очередной книги, — он импровизировал на вольную тему, но мгновенно захлопывал раковину при малейшем подозрении, что его могут принять всерьез. Имели место воспоминания прошлого, но единственно в басенной функции: иллюстрации того, как не следует поступать.