Сдвинув брови к переносице и теребя бороду, мюдюр-эфенди задумался.
— Ты выглядишь очень усталым. Наверно, далеко ходил?
Это был тихий, приятный человек. Его меланхоличное лицо покрывала та прозрачная бледность, которая свойственна только больным, обречённым на смерть. Жидкая рыжая бородка, широко раскрытые голубые глаза напомнили мне Иисуса Христа, который грустно улыбался на всех изображениях, что висели в мрачных коридорах моего пансиона. Особенно приятно было слушать его голос, мягкий, с едва уловимыми жалобными нотками. Как смиренная тайная жалоба, которую слышишь, когда разговариваешь с больными детьми. Он жаловался педагогам, обступившим его плотным кольцом, на дожди, которые идут не переставая, говорил, что обижен на природу и с нетерпением ждёт солнца.
— Ты должен пойти первым. А я умоюсь у бассейна. Что скажут наши, если увидят меня с таким лицом?
— Потом-то она, верно, раскаялась, сестрица. Жаль её. Извелась, наверно, от тоски. Разве ты не слышала, сестрица, про людей, сражённых на поле боя? Некоторые, после того, как их настигнет пуля, ничего не замечают, несутся вперёд, всё думают спастись бегством. Пока рана горячая, она не болит, сестрица, а вот стоит ей остыть… Поверь мне, настрадается, намучается ещё та девушка!..
— Моё пребывание у вас в доме слишком затянулось… С вашего позволения я уеду… — затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: — Что ты сказала? Уедешь? А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда улыбаться до самого светопреставления!