Цитата #320 из книги «Благоволительницы»

Эйхман сдержал слово: ближе к вечеру, вернувшись из Лихтерфельде, я нашел у себя на письменном столе большой запечатанный конверт с пометкой: GEHEIME REICHSSACHE! В нем была целая пачка документов и сопроводительное письмо, напечатанное на машинке; я нашел там и пригласительный билет от Эйхмана на завтрашний вечер. Пионтек завез меня купить цветов — нечетное количество, как я научился в России, — и шоколада. Потом высадил меня на Курфюрстенштрассе. Эйхман занимал квартиру в крыле своего служебного здания, здесь же располагались комнаты для неженатых офицеров, очутившихся в Берлине проездом. Эйхман, в штатском, сам открыл мне: «Ах! Мне нужно было вас предупредить, что форма не обязательна. У нас домашняя вечеринка, все по-простому. Ну да ничего. Входите, входите». Он познакомил меня с женой Верой, маленькой невзрачной австрийкой, которая, впрочем, покраснела от удовольствия и очаровательно улыбнулась, когда я с поклоном вручил ей цветы. Эйхман поставил рядком двух своих ребятишек, Дитера, лет, наверное, шести, и Клауса. «Малыш Хорст уже спит», — сообщила фрау Эйхман. «Наш последний, — прибавил ее муж. — Ему еще года нет. Идемте, я вас представлю». Он проводил меня в гостиную, где уже собралось много мужчин и женщин, кто стоял, кто сидел на диванах. Среди них, если я не ошибаюсь, был гауптштурмфюрер Новак, австриец с хорватскими корнями, довольно красивый, с удлиненными острыми чертами и презрительным выражением лица, Боль — скрипач и еще другие гости, имена которых я, к сожалению, забыл, все коллеги Эйхмана с супругами. «Гюнтер тоже придет, но только на чай. Он редко к нам присоединяется». — «Я вижу, что в вашем отделе культивируется дух товарищества». — «Да-да. Я дорожу сердечными отношениями с подчиненными. Чего желаете выпить? Стаканчик шнапса? Война войной…» Я засмеялся, он вместе со мной: «У вас хорошая память, оберштурмбанфюрер». Я взял стакан и встал: «На этот раз я предлагаю выпить за вашу чудесную семью». Он щелкнул каблуками и раскланялся: «Спасибо». Мы немного поговорили, потом Эйхман подвел меня к буфету, чтобы показать фотографию молодого еще офицера в траурной рамке. «Ваш брат?» — спросил я. «Да». Эйхман взглянул на меня, горбатый нос и оттопыренные уши делали его до странности похожим на птицу, особенно при этом освещении. «Вряд ли вы там пересекались?» Он назвал номер дивизии, я отрицательно покачал головой: «Нет. Я приехал довольно поздно, после окружения. И мало кого видел». — «А, понятно. Гельмут погиб осенью во время одного из наступлений. Мы не знаем точных обстоятельств, нам прислали официальное уведомление». — «Все это — тяжелая жертва», — сказал я. Он потер пальцем губы: «Да. И будем надеяться, что ненапрасная. Но я верю в гений фюрера».

Просмотров: 4

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

Первого октября все было кончено. Блобель приказал взорвать края оврага, чтобы земля накрыла тела; ждали визита рейхсфюрера, он хотел, чтобы все было чисто. Между тем мы продолжали казни: евреев, конечно, а еще коммунистов, офицеров Красной Армии, моряков Днепровской флотилии, мародеров, саботажников, чиновников, бандеровцев, цыган и татар. Позднее казнями и административными задачами в Киеве стала заниматься 5-я айнзатцкоманда, вместо Шульца ею теперь командовал штурмбанфюрер Мейер; нашей зондеркоманде предстояло двигаться за 6-й армией к Полтаве и Харькову. После Grosse Aktion я работал дни и ночи напролет, передавал сеть информаторов и все контакты своему преемнику, начальнику службы III 5-й айнзатцкоманды. Помимо того, мне приходилось улаживать дела, возникшие вследствие операции; для нуждающихся фольксдойче Украины мы собрали сто тридцать семь грузовиков одежды; одеяла отправляли в военный госпиталь ваффен-СС. А еще требовалось составить рапорты: Блобель напомнил о приказе Мюллера и поручил мне подготовить документальные фотоматериалы об операции. Наконец, пожаловал Гиммлер в сопровождении Йекельна и в тот же день снизошел до того, чтобы обратиться к нам с речью. Он объяснил, что ликвидация еврейского населения необходима, если мы хотим уничтожить большевизм в корне, и особо подчеркнул, что осознает трудность задачи, потом почти без всякого перехода изложил свое видение будущего Германии здесь, на востоке. По окончании войны русские, отброшенные за Урал, сформируют Slavland, придаток Германии; совершенно очевидно, что они постоянно будут предпринимать попытки вернуться, чтобы помешать. Германия выстроит в горах линию городов-гарнизонов и фортов для ваффен-СС. Всех молодых немцев обяжут к двухгодичной службе в СС в том регионе; конечно, потерь не избежать, но мелкие конфликты небольшой напряженности помогут немецкой нации не впасть в изнеженность победителей и сохранять неколебимость воинов, бдительных и сильных. Украинскую и русскую территорию, защищенную этой оборонительной линией, колонизуют немцы, а усовершенствуют хозяйство ветераны войны: каждый солдат-земледелец и его сыновья получат в собственность большой и плодородный земельный надел; порабощенных славян заставят возделывать поля, а Германия ограничится управлением. Эти фермы созвездьями расположатся вокруг гарнизонных и торговых городков; что касается безобразных русских промышленных городов, их сровняют с землей; Киев, старинный немецкий город, изначально называвшийся Kiroffo, вероятно, все же оставят. Все эти города соединятся с Рейхом сетью автострад и двухэтажных скоростных поездов с индивидуальными спальными купе, для которых выстроят специальные пути в несколько метров шириной; столь масштабные работы обеспечат уцелевшие евреи и военнопленные. Крым, исторически принадлежащий готам, так же как немецкие регионы Поволжья и нефтяной центр Баку, станет частью Рейха, его курортно-развлекательной зоной, куда напрямую из Германии, через Брест-Литовск, пустят экспресс; там же, отойдя от великих дел, поселится фюрер. Речь поразила воображение слушателей: хотя мне нарисованная картина будущего напомнила фантастические утопии в духе Жюля Верна и Эдгара Райса Берроуза, нам наконец представили вполне определенный, правда составленный в высших, невообразимо далеких от нас сферах, план, конечную цель.

Просмотров: 3

Роковые события в Киеве усугубили мое болезненное состояние. В коридоре Института благородных девиц я столкнулся с берлинским знакомым: «Штурмбанфюрер Эйхман! Я слышал, вас повысили. Мои поздравления!» — «А, доктор Ауэ. Я как раз вас искал, привез вам посылку. Мне ее передали во Дворце принца Альбрехта». Я познакомился с этим офицером в то время, когда он под руководством Гейдриха работал в Берлине над организацией центральной имперской службы по делам еврейской эмиграции и часто заходил в наш департамент проконсультироваться по юридическим вопросам. Теперь он, получив звание оберштурмфюрера, щеголял новыми нашивками на воротнике черной городской формы, контрастирующей с нашей серо-полевой. Эйхман красовался, ходил гоголем; любопытно, что я запомнил его заискивающим, услужливым бюрократишкой и сейчас просто не узнавал. «Что вас привело сюда?» — спросил я, приглашая его войти в кабинет. «Посылка, и еще одна для вашего коллеги». — «Нет, я хотел узнать, почему вы в Киеве». Мы сели, и он с заговорщицким видом наклонился ко мне: «Я прибыл на встречу с рейхсфюрером». Его распирало от гордости и желания поговорить: «С непосредственным своим начальником. По специальному вызову». Он снова подался вперед: было в нем сходство с маленькой, но хищной и настороженной птицей. «Я представлял рапорт. Статистический отчет, составленный моими службами. Вы знаете, что я заведую административным отделом?» — «Нет, я не знал, поздравляю вас». — «Отдел «четыре-б-четыре». Занимаюсь еврейской проблемой». Он положил пилотку на стол, а черный кожаный портфель держал на коленях; потом вынул из кармана футляр, достал массивные очки, нацепил на нос, открыл портфель, извлек широкий, довольно толстый конверт и протянул мне. «Вот он, красавчик. Понятное дело, я вас не спрашиваю, что там». — «Да я, собственно, могу вам сказать. Там партитуры». — «Вы — музыкант? Я тоже немного играю, представьте себе. На скрипке». — «Честно говоря, нет. Это предназначалось другому человеку, но он погиб». Эйхман снял очки: «О, мне очень жаль. Война так ужасна. Вот еще что, — продолжил он, — ваш друг доктор Люллей передал мне чек и просил, чтобы вы возместили траты за перевозку». — «Непременно. Я пришлю вам деньги не позднее сегодняшнего вечера. Где вы расположились?» — «При штаб-квартире рейхсфюрера». — «Отлично. Огромное спасибо за услугу. Очень любезно с вашей стороны». — «Что вы, мне в удовольствие. Мы, в СС, должны помогать друг другу. Меня только огорчает, что посылка опоздала». Я пожал плечами: «Уж так вышло. Могу я вас угостить?» — «О, мне не положено. Служба, вы же знаете. Но…» Он даже расстроился, но я кинул ему спасительную соломинку: «У нас говорят: «война войной»…» Он подхватил: «…«а шнапс шнапсом». Да, я в курсе. Ну, давайте чуть-чуть». Я вытащил из ящика два стаканчика и бутылку, припрятанную для гостей. Эйхман встал, произнес с пафосом: «За здоровье фюрера!» Мы выпили. Я видел, что ему охота поболтать. «Так в чем заключается ваш рапорт? Если не секрет». — «О, это не подлежит разглашению, hush-hush, как говорят англичане. Но вам я доверяю. Шеф прислал группенфюрера и меня тоже, — он намекал на Гейдриха, на данный момент обосновавшегося вместе со своим заместителем в Праге, — обсудить с рейхсфюрером план выселения евреев из Рейха». — «Выселения?» — «Именно. На Восток. До конца нынешнего года». — «Всех?» — «Всех». — «И куда же?» — «Большинство, конечно, в восточные регионы. Ну и на юг, на строительство Транзитной трассы четыре. Окончательное решение еще не принято». — «Ясно. А ваш отчет?» — «Статистические выводы. Я лично докладывал рейхсфюреру. Об общей ситуации по выселению евреев». Он поднял палец. «Как вы думаете, сколько их?» — «Кого?» — «Евреев в Европе». Я покачал головой: «Понятия не имею». — «Одиннадцать миллионов! Одиннадцать миллионов, вы представляете? По некоторым странам, еще не вошедшим в зону нашего контроля, например Англии, цифра приблизительна. У них там не введены расовые законы, и мы вынуждены ориентироваться на религиозный критерий. Но, тем не менее, по этим данным можно судить о численном порядке. На одной Украине их почти три миллиона». Затем прибавил педантично: «Два миллиона девятьсот девяносто четыре тысячи, если уж совсем точно». — «Действительно, какая точность. Но вы согласны, что айнзатцгруппы не в состоянии со всем справиться самостоятельно?» — «Совершенно справедливо. Сейчас идет поиск новых методов». Он взглянул на часы и поднялся. «Простите, но мне пора возвращаться к начальству. Благодарю за шнапс». — «Спасибо за посылку! Я незамедлительно передам вам деньги для Люллея». Мы одновременно вскинули руку и отсалютовали: «Хайль Гитлер!».

Просмотров: 6

Томас, оправившись после того несчастного случая, журил меня по-приятельски, но я не обращал на это внимания. Чтобы подшутить над ним, я, оторвавшись от Софокла, процитировал Жозефа де Местра: «Что есть проигранная битва? Это битва, которую считают проигранной». Томас обрадовался и приказал написать изречение на плакате, который потом повесили в коридоре: похоже, мой друг даже получил похвалу от Мёрица, и афоризм дошел до самого генерала Шмидта, тот даже вознамерился сделать его девизом для армии, но, по слухам, Паулюс возражал. По обоюдному согласию ни я, ни Томас больше не заикались об эвакуации; хотя все знали, что это вопрос ближайших дней, и избранные счастливцы вермахта уже уезжали. Я погрузился в апатию; лишь навязчивый страх заразиться тифом заставлял меня иногда шевелиться, я не удовлетворялся тщательным осмотром глаз и губ и раздевался, пытаясь отыскать черные пятна на теле. Диарея меня больше вообще не волновала, наоборот, присаживаясь на вонючие унитазы, я даже обретал некое спокойствие, я бы с удовольствием, как раньше в детстве, закрылся в туалете с книжкой на пару часов, но поскольку не было ни света, ни двери, мне оставалась только сигарета из последних запасов. Температура теперь почти не спадала, я чувствовал себя, как в теплом коконе, внутри которого мог притаиться, свернувшись, и еще я пребывал в безумном упоении от собственной нечистоты, пота, иссохшей кожи, воспаленных век. Я неделями не брился, и редкая рыжеватая бородка отлично соответствовала сладостному ощущению грязи и неопрятности. Больное ухо гноилось, порой в нем словно гудел колокол или выла далекая сирена, а порой я вообще ничего не слышал. После захвата «Питомника» на несколько дней наступило затишье; потом где-то с двадцатого января методическое уничтожение котла возобновилось (эти даты я восстановил по книгам, а не по памяти, потому что календарь превратился для меня в абстрактное понятие, непрочное воспоминание о прошлой жизни). После короткого потепления в начале года столбики термометров стремительно упали ниже 25 или 30 градусов. Слабого огня, который зажигали в пустых баках из-под горючего, не хватало для обогрева раненых; в городе солдаты оборачивали член тряпкой, чтобы помочиться, вонючий кулек бережно хранили в кармане; а другие пользовались случаем и подставляли опухшие обмороженные руки под теплую струю. Такого рода подробности мне сообщали наши вяло функционирующие армейские механизмы; я тоже, как сомнамбула, читал, классифицировал рапорты и присваивал им номера; но уже некоторое время сам ничего не писал. Когда Мёрицу требовалась информация, я наугад вытаскивал один из докладов абвера и отсылал ему. Наверное, Томас объяснил Мёрицу, что я болен: тот подозрительно смотрел на меня, но молчал. Числа двадцатого-двадцать первого я вышел во двор покурить, Томас ко мне присоединился. День был ясный, морозный; солнце рвалось сквозь пробоины фасадов, отражалось на сухом снегу, вспыхивало, ослепляло, а там, куда лучи не проникали, лежали свинцовые тени. «Ты слышишь?» — спросил Томас, но я не слышал, в ухе звенело. «Иди сюда». Он потянул меня за рукав. Мы обогнули дом, и нашим глазам предстало неожиданное зрелище: несколько солдат, закутавшись в шинели и одеяла, стояли у пианино прямо посреди улицы. Солдат, примостившись на низеньком стульчике, играл, другие внимательно слушали, странно, но до меня не доносилось ни звука, я очень огорчился: ведь я тоже хотел наслаждаться музыкой и имел на это право, как и все остальные. К нам направлялись украинцы: я узнал Ивана, который приветствовал меня взмахом руки. Боль в ухе не давала мне покоя, я почти ничего не слышал: голос Томаса, находившегося рядом со мной, звучал невнятным бульканьем. Мне казалось, что жизнь превратилась в немое кино, жуткое и гнетущее. Я в отчаянии сорвал компресс и сунул мизинец в ушной проход, поток гноя хлынул мне в ладонь и потек по воротнику шубы. Наступило небольшое облегчение, но слух так и не вернулся; если я поворачивал ухо в направлении пианино, мне казалось, что я слышу шум воды; со вторым ухом дела обстояли не лучше; в отчаянии я отвернулся и медленно пошел прочь. Солнце светило так ярко, что на разрушенных фасадах прорисовывались мельчайшие детали. Почувствовав, что у меня за спиной началась суматоха, я обернулся. Томас и Иван энергично махали мне, солдаты глядели на меня изумленно. Не понимая, чего они хотят, и смущенный общим вниманием, я махнул им рукой и продолжил путь. Что-то легонько ударило меня в лоб — камушек или насекомое, я пощупал ушиб, на пальце показалась капелька крови. Я вытер ее и зашагал в сторону реки, в уверенности, что она где-то близко. В этом секторе наши войска, я знал, удерживали берег; до сих пор я не видел знаменитой Волги и теперь был полон решимости хоть раз до отъезда из города полюбоваться ею. За последними домами пролегала заброшенная железная дорога, рельсы которой уже точила ржавчина.

Просмотров: 5

Что еще сказать об оберштурмбанфюрере Эйхмане? Впервые за все время нашего знакомства он так рьяно исполнял свою роль. Принимая евреев, он полностью перевоплощался в Übermensch, человека высшей расы. Снимал очки, говорил резко, рубил фразы, но грубостей не допускал, приглашал евреев садиться и обращался к ним «господа», доктора Штерна называл «герр хофрат». А потом взрывался, сыпал бранью, нарочно, чтобы ошеломить присутствующих, и вдруг возвращался к ледяной вежливости, которая, похоже, всех гипнотизировала. Эйхман чрезвычайно преуспел в общении с венгерскими властями. Любезный, учтивый, он умел произвести впечатление и даже завязал с некоторыми высокопоставленными венграми крепкую дружбу. Например, с Ласло Эндре, который открыл Эйхману неведомую тому доселе светскую жизнь Будапешта и совершенно ослепил его, приглашая в замки и представляя графиням. И то, что все с удовольствием поддерживали игру, и венгры, и евреи, объясняет, почему Эйхман утратил чувство меры (кстати, он никогда не опускался до глупости Хунше) и, позабыв о своей глубинной сущности талантливого, если не гениального, бюрократа в отведенной ему узкой области, видел себя Маэстро, кондотьером, еще одним Бах-Зелевски. Но при встречах один на один в конторе или вечером в легком подпитии он превращался в прежнего Эйхмана. Того, который бегал по кабинетам гестапо, предупредительного, делового, замиравшего от восторга при виде любого высшего по званию офицера и одновременно завистливого и амбициозного. Эйхмана, который, перестраховываясь, письменно уведомлял Мюллера, Гейдриха или Кальтенбруннера о каждом своем шаге и решении и хранил все свои приказы в сейфе в идеальном порядке. Эйхмана, который был бы рад, если бы перед ним стояла такая задача, покупать и перевозить лошадей и грузовики и делал бы это с не меньшим успехом, чем сгружал и отправлял на верную смерть десятки тысяч людей. Когда я приходил, чтобы лично обсудить с Эйхманом проблемы труда заключенных, он слушал, сидя со скучающим или раздраженным видом за прекрасным бюро в номере люкс отеля «Мажестик», вертел очки или судорожно щелкал колпачком пишущей ручки: клик-клак, клик-клак. Прежде чем ответить, складывал бумаги, сплошь покрытые заметками и мелкими каракулями, сдувал пыль со стола, потом скреб уже слегка полысевший затылок и пускался в рассуждения до того длинные и витиеватые, что сам в них путался. После того как венгры в конце апреля дали согласие на эвакуацию, Эйхман пребывал чуть ли не в эйфории и кипел энергией, но по мере накопления проблем становился все более капризным, нетерпимым даже со мной, хотя меня он ценил, ему повсюду мерещились враги. Винкельман, начальник Эйхмана лишь на бумаге, его недолюбливал. И именно этот строгий, хмурый полицейский, с врожденным чутьем и хитростью австрийского крестьянина, дал нашему оберштурмбанфюреру наиболее точную, на мой взгляд, характеристику. Своим высокомерием на грани хамства Эйхман раздражал Винкельмана, видевшего его насквозь. Однажды я пришел к Винкельману спросить, не может ли он вмешаться или хотя бы как-то надавить на Эйхмана, чтобы улучшить ужасные условия транспортировки евреев. «У него мышление подчиненного, — ответил мне Винкельман. — Эйхман пользуется своим положением, не признавая ни нравственных, ни разумных ограничений в применении власти. Превышая свои полномочия, он не испытывает ни малейших угрызений совести, если считает, что действует в духе того, кто эти приказы отдает и покрывает его, как собственно поступают группенфюрер Мюллер и обергруппенфюрер Кальтенбруннер». Абсолютно справедливо. К тому же Винкельман не отрицал и достоинств Эйхмана. В тот период Эйхман уже переехал из отеля в прекрасную виллу одного еврея на улице Апостола на Розенберге. Окруженный чудесным фруктовым садом, к сожалению изуродованным бомбоубежищами, двухэтажный дом с башней стоял над Дунаем. Эйхман жил на широкую ногу и большую часть времени проводил со своими новыми венгерскими друзьями. Депортации шли полным ходом согласно очень плотному графику, охватывая зону за зоной. И отовсюду текли жалобы, из Jägerstab’а, из министерства Шпеера, лично от Заура и после всех инстанций — Гиммлера, Поля, Кальтенбруннера — возвращались ко мне. Стройки ждали притока здоровых, крепких, опытных в работе молодцов, а получали хрупких девушек или уже полумертвых мужчин, возмущение росло, никто не понимал, что происходит. Я уже объяснял, что частично здесь виновен гонвед, несмотря на наше давление рьяно охранявший свои рабочие батальоны. Однако и среди остальных не могло не быть крепких, здоровых мужчин. Позже выяснилось, что условия на пунктах сбора отнимали у людей последние силы, они иногда неделями голодали, прежде чем их транспортировали в битком набитых вагонах для скота без воды, без питания, с ведром вместо туалета на вагон. Вспыхивали эпидемии, большинство умирало в дороге, остальные прибывали в таком состоянии, что даже тех, кого поначалу отобрали, быстро забраковывали на заводах и стройках и отправляли в лагеря. Эйхман, как я говорил выше, категорически отклонял передаваемые мною жалобы, утверждая, что не несет за это ответственности и что только венгры могут изменить условия. Я встречался с майором Баки, госсекретарем, ответственным за жандармерию. С моим ходатайством он разделался одним махом: «Вам просто надо забирать евреев быстрее» и отослал меня к оберстлейтенанту Ференци, офицеру, занимавшемуся организационной стороной депортаций. Ференци, желчный, замкнутый человек, больше часа объяснял, что рад бы лучше кормить евреев, если его снабдят продовольствием, и не так загружать вагоны, если дадут больше поездов, и что главная его миссия заключается в том, чтобы эвакуировать евреев, а не холить и лелеять. Я посетил один из «перевалочных пунктов», точно не помню где, возможно, в Кошице. Зрелище было ужасающее. Евреев целыми семьями согнали на кирпичный завод под открытым небом. Под весенним дождем дети в коротких штанишках играли в лужах, взрослые апатично сидели на чемоданах или шагали взад-вперед. Меня поразил контраст между ними и евреями из Галиции и с Украины, а других я, собственно, до сих пор и не видел. Эти были людьми образованными, в основном из буржуазии, реже из ремесленников и фермеров. Многие выглядели весьма опрятно и достойно. Дети, несмотря на условия, — умытые, причесанные, хорошо одетые, иногда даже в зеленых национальных костюмчиках с петлицами, обшитыми черным шнуром, и в маленьких кипах. От всего этого картина становилась еще более гнетущей. Если бы не желтые звезды, сидевших здесь евреев можно было принять за немцев или, по крайней мере, чехов. Воображение рисовало мне этих аккуратных молодых людей и скромных девушек в газовых камерах, и на душе становилось тошно. Я представлял беременных, обхвативших руками круглые животы, и думал о том, что происходит с плодом отравленной женщины: умирает ли он одновременно с матерью или еще живет какое-то время, пленник мертвой оболочки, удушливого рая. На меня нахлынули воспоминания об Украине, и впервые за долгое время подступила тошнота, тошнота от собственного бессилия, печали и никчемной жизни. Там же я случайно пересекся с доктором Греллем, которому Файне поручил отыскивать евреев-иностранцев, арестованных венгерской полицией по ошибке, и отправлять обратно домой — в основном в страны-союзницы или нейтральные государства. Бедняга Грелль, изуродованный ранением в голову и ужасными ожогами до такой степени, что дети в испуге с криками убегали от него, шлепал по грязи от группы к группе и вежливо интересовался наличием заграничных паспортов, проверял документы и приказывал венгерским жандармам отводить кое-кого в сторону. Эйхман и его коллеги ненавидели Грелля, обвиняли его в сентиментальности и в непонимании происходящего. Действительно, многие венгерские евреи за несколько тысяч пенгё покупали заграничные паспорта, по большей части румынские, их проще всего было достать. Но ведь Грелль просто выполнял свою работу, и разбираться, легально или нет получены паспорта, не вменялось ему в обязанность. В конце концов, если румынские атташе коррумпированы, это проблема властей Бухареста, а не наша, если они хотят принимать и терпеть у себя евреев, тем хуже для них. Я немного знал Грелля, в Будапеште мы иногда с ним ужинали или пропускали стаканчик. Почти все немецкие офицеры, даже коллеги, его избегали: из-за отталкивающей внешности и приступов тяжелой депрессии, производивших гнетущее впечатление на окружающих. Меня же это не волновало, может быть, потому, что я сам получил похожее ранение. Грелль тоже получил пулю в голову, но последствия оказались серьезнее. Мы по обоюдному согласию не обсуждали, при каких обстоятельствах это произошло, но, выпив однажды лишнего, он сказал, что мне повезло. Он прав, мне чрезвычайно повезло: лицо не пострадало и голова практически тоже. Когда Грелль напивался, а случалось это очень часто, он менялся в лице, начинал психовать и истошно вопил, доводя себя чуть ли не до эпилептического припадка. Как-то раз в кафе нам с официантом пришлось удерживать Грелля силой, чтобы тот не перебил всю посуду. На следующий день Грелль, раскаявшийся, подавленный, пришел извиняться, но я его отлично понимал и пытался подбодрить. Там, в пересыльном лагере, он подошел ко мне, взглянул на Вислицени, с которым тоже был знаком, и коротко сказал: «Дело дрянь, верно?» И был прав, хотя случалось и хуже. Чтобы разобраться, как проводится селекция, я отправился в Аушвиц. Я ехал через Вену и Краков и прибыл на место ночью. Задолго до вокзала, с левой стороны, показались пятна белого света, линия прожекторов Биркенау, смонтированных на выкрашенных известкой столбах заграждения с колючей проволокой. За ним опять темень, бездонная пропасть, отвратительный запах горелой плоти, проникавший клубами в вагон. Пассажиры, в основном военные или чиновники, возвращавшиеся на службу, прилипали к окнам, часто в сопровождении жен, и не скупились на комментарии. «Красиво горит», — заметил один из штатских своей супруге. На платформе меня ждал унтерштурмфюрер, который зарезервировал мне комнату в Доме ваффен-СС. Утром я увиделся с Хёссом. В начале мая, после инспекции Эйхмана, как я упоминал выше, ВФХА опять полностью реорганизовала комплекс Аушвиц. Вместо Либехеншеля, безусловно лучшего коменданта за всю историю лагеря, поставили бездарь, бывшего пекаря, штурмбанфюрера Бера, какое-то время служившего адъютантом у Поля. На замену Хартейнштейна в Биркенау прислали коменданта Нацвейлер-Штрутгофа гауптштурмфюрера Крамера. И наконец, Хёссу на время проведения венгерской операции поручили контролировать остальных. Из разговора с Хёссом мне стало очевидно, что единственной задачей своего назначения он считает ликвидацию. Иногда в день прибывало по четыре состава с тремя тысячами евреев, но для их расселения Хёсс не построил ни одного дополнительного барака. Зато всю свою неуемную энергию употребил на обновление крематориев и проложил железную дорогу прямо посередине Биркенау, чем страшно гордился. Теперь вагоны можно было разгружать у входа в газовые камеры. Хёсс пригласил меня посмотреть на селекцию и прочие операции с первым в тот день составом. Новые пути проходили под сторожевой башней главных ворот Биркенау и дальше, разветвляясь на три линии, вели к крематориям в глубине территории. На немощеном перроне копошилась многочисленная толпа, шумнее, пестрее и беднее той, что я видел в пересыльном лагере. Эту партию, вероятно, привезли из Трансильвании. Женщины и девушки были в ярких разноцветных платках, мужчины пока еще в пальто, все с густыми, аккуратно подстриженными усами и небритыми щеками. Я долго наблюдал за врачами, осуществлявшими селекцию (Вирта при этом не было). Каждому человеку они уделяли одну, максимум три секунды. При малейшем сомнении сразу говорили «нет» и забраковали многих женщин, показавшихся мне абсолютно здоровыми. Когда же я высказал свои соображения Хёссу, он ответил, что это его приказ: бараки переполнены, людей размещать негде. Предприятия недовольны, медлят с вывозом, евреев скапливается огромное количество, вспыхивают эпидемии, а поскольку Венгрия продолжает присылать составы ежедневно, надо искать места. Среди заключенных уже неоднократно проводились селекции. Хёсс попытался ликвидировать цыганский лагерь, но столкнулся с проблемами, и дело отложили. Он просил разрешения освободить «семейный лагерь» в Терезиенштадте, но ответа пока не получил и теперь в ожидании отбирал лишь самых лучших евреев. А если оставлять больше людей, то они все равно быстро умрут от болезней. Хёсс говорил об этом совершенно спокойно, рассеянно глядя пустыми голубыми глазами то на толпу, то на рельсы. Я был в отчаянии: заставить Хёсса услышать голос разума оказалось сложнее, чем внушить что бы то ни было Эйхману. Хёсс непременно хотел показать мне устройства для уничтожения и разъяснить детали. Он увеличил зондеркоманды с двухсот двадцати до восьмисот шестидесяти человек, но переоценил возможности крематориев, проблема возникла не из-за подачи газа, а из-за перегруженности печей, и, чтобы выйти из положения, Хёсс вырыл рвы для сжигания и подстегнул зондеркоманды. Дело сдвинулось, ежедневный результат в среднем достигает шести тысяч, но иногда, если у зондеркоманды накапливается слишком много работы, некоторые евреи ждут следующего дня. Чудовищно! Пламя и дым из рвов, пропитанный бензином и салом, распространялся, наверное, на километры вокруг. Я поинтересовался у Хёсса, не боится ли он неприятностей. «Да, областные власти обеспокоены, но это не моя проблема». Послушать Хёсса, ни одна из множества насущных проблем его не касалась. Рассерженный, я попросил его показать бараки. Новый сектор, запланированный как транзитный лагерь для венгерских евреев, не достроили. Тысячи женщин, изможденных и отощавших, хотя в лагерь их привезли совсем недавно, теснились в длинных зловонных хлевах. Для многих места не нашлось, и они спали на улице, в грязи. Собственную одежду с них сняли и, поскольку полосатых роб тоже не хватало, вырядили в лохмотья из «Канады». Я увидел женщин и совсем голых, и в одной рубашке, из-под которой торчали желтые, дряблые ноги, иногда перепачканные экскрементами. Неудивительно, что Jägerstab жалуется! Хёсс неопределенно, в двух словах намекнул, что другие лагеря тоже виноваты: разворачивают составы, дескать, сами трещат по швам. Я обходил лагерь весь день, сектор за сектором, барак за бараком. Мужчины жили в условиях едва ли лучших, чем женщины. Я изучил регистрационные списки. Никто, конечно, даже не думал соблюдать элементарное правило содержания заключенных в лагерях: кто первый вошел, тот первый вышел. Так некоторые прибывшие не задерживались здесь и на сутки перед дальнейшим распределением, а другие гнили по три недели, деградировали и часто умирали, что увеличивало количество потерь. Но когда я обращал внимание Хёсса на недочеты, он всякий раз находил виноватых. Его мышление формировалось в предвоенные годы, и неспособность адаптироваться к нынешним задачам была очевидна. Но не одного Хёсса надо судить, сильно оплошали и те, кто прислал его на замену Либехеншеля. Я мало знал Либехеншеля, но не сомневался, что он решал бы все совершенно иначе. Я прокрутился до вечера. Время от времени припускал весенний ливень, короткий и освежающий, прибивал пыль, но заключенные, остававшиеся на открытом воздухе и мечтавшие собрать хоть чуть-чуть воды для питья, под дождем выглядели еще плачевней. Вся задняя территория лагеря полыхала и дымилась, даже над спокойной зоной Биркенвальда клубился дым. Вечером неиссякаемые колонны женщин, детей и стариков продолжали идти от железной дороги по длинному проходу, обнесенному колючей проволокой, к крематориям III и IV, и терпеливо дожидались своей очереди под березами. Прекрасный свет закатного солнца обрезал верхушки Биркенвальда, вытянул в бесконечность тени стоявших рядами бараков, зажег темно-серый дым переливами желтого, как на картинах голландцев, играл нежными отблесками на лужах и резервуарах с водой, окрасил радостным ярко-оранжевым цветом кирпичные стены комендатуры. И тут я вдруг почувствовал, что с меня довольно, попрощался с Хёссом и вернулся в Дом, где провел ночь за составлением рапорта, резко критикуя недостатки лагеря. В другом рапорте — о венгерской операции — я в гневе охарактеризовал поведение Эйхмана как обструкционистское. Переговоры с венгерскими евреями длились уже два месяца. Следовательно, вопрос о грузовиках ставился месяц назад, а Аушвиц я посетил за несколько дней до высадки десанта в Нормандии. Бехер уже давно жаловался на нежелание Эйхмана сотрудничать, и нам обоим казалось, что он вел переговоры формально. Эйхман — истый снабженец, писал я, и не способен понять и реализовать в ходе своей деятельности сложные целевые установки. Из надежного источника я знаю, что после этих рапортов, которые я отослал Брандту для рейхсфюрера и лично Полю, Поль вызвал Эйхмана в ВФХА и резко, без обиняков, отчитал за состояние прибывающих и недопустимое количество мертвых и больных. Но Эйхман упрямо повторял, что это компетенция венгров. Против такой косности не попрешь! Мало-помалу я погружался в депрессию, что пагубно отражалось на моем здоровье в целом: я стал плохо и беспокойно спать, по три-четыре раза за ночь просыпался от жажды или чтобы помочиться, кончилось дело бессонницей. По утрам я поднимался с жуткой головной болью, в течение дня она мешала мне сосредоточиться, а иногда вынуждала прервать работу и около часа лежать на диване с холодным компрессом на лбу. Но, как бы я ни уставал, наступление ночи наводило на меня ужас. Не знаю, что сильнее меня изводило — бессонница или сны, становившиеся все более тревожными. Вот один из них, особенно меня поразивший: раввин Бремена эмигрировал в Палестину. Услышав, что немцы убивают евреев, он отказывается этому верить, является в немецкое консульство и просит визу в Рейх, чтобы самому убедиться, обоснованы ли дошедшие до него слухи. Естественно, кончает он плохо. Тем временем сцена меняется. Я, специалист по еврейским делам, ожидаю аудиенции у рейхсфюрера, выразившего желание кое-что обо мне узнать. Я нервничаю, ясно понимая, что если рейхсфюрера не удовлетворят мои ответы, я умру. Действие происходит в каком-то сумрачном замке. Я встречаю Гиммлера в одной из комнат, он жмет мне руку, невысокий, невозмутимый, не привлекающий внимания человек в длинной шинели и с вечным пенсне с круглыми стеклами на носу. Потом я долго веду его по коридору, стены которого уставлены книгами. Наверное, книги принадлежат мне, рейхсфюрер, похоже, под впечатлением от библиотеки и поздравляет меня. Мы оказываемся в другой комнате и обсуждаем интересующие его вещи. Позже мы вроде уже на улице, в центре города, объятого пожаром. Мой страх перед Генрихом Гиммлером прошел, я чувствую себя с ним в безопасности, но теперь боюсь бомб и огня. Нам надо перебежать через горящий двор какого-то здания. Рейхсфюрер берет меня за руку: «Доверьтесь мне. Что бы ни случилось, я вас не брошу. Мы пересечем двор вместе или погибнем вместе». Я не понимаю, почему рейхсфюрер хочет спасти меня, маленького еврейчика, но верю ему и чувствую, что он искренен и что я даже мог бы полюбить этого странного человека.

Просмотров: 4

Под колоннадой было прохладно. Во дворе в лужах свежей крови, на известняке, на отяжелевших телах евреев, на их черных или коричневых грубых драповых костюмах, пропитавшихся кровью, блестело солнце. Мухи кружили над головами трупов и садились на раны. Священник вернулся: «А мертвые? — приступил он ко мне. — Нельзя оставлять мертвых здесь». Но у меня не возникало ни малейшего желания ему помогать; меня ужасала сама мысль, что придется дотронуться до какого-нибудь из этих безжизненных тел. Я двинулся к воротам мимо трупов и вышел на улицу. Там было безлюдно, я наугад повернул налево. Через несколько метров улица заканчивалась тупиком; но справа я обнаружил площадь, в центре которой высилась величественная барочная церковь, украшенная в стиле рококо высоким портиком с колоннами и увенчанная медным куполом. Я поднялся по ступеням и вошел.

Просмотров: 6