Цитата #361 из книги «Благоволительницы»

Какое странное ощущение оказаться вдруг в бездействии после столь насыщенной командировки! Бланшо я уже давно дочитал; открыл трактат о ритуальных убийствах, чтобы тут же захлопнуть, подивившись, что рейхсфюрер интересуется подобными глупостями; личных проблем у меня не было, а служебные я уладил. Распахнув окно кабинета, выходившее на парк Дворца принца Альбрехта, прекрасный, но уже увядающий на августовской жаре, я, закинув ногу на ногу, лежал на диване или курил, перегнувшись через подоконник, и думал. Когда неподвижность мне надоедала, я спускался в парк и бродил по посыпанным гравием пыльным аллеям, отыскивая тенистые уголки. Я вспоминал все увиденное в Польше, но по необъяснимой причине образы ускользали, и мысль цеплялась за слова. Слова занимали меня в первую очередь. Я задавался вопросом, в какой степени различия между немцами и русскими, различия в реакции на массовые убийства, вынудившие нас в итоге несколько смягчить методы, в то время как русские даже спустя четверть века казались абсолютно непоколебимыми, — так вот, в какой степени эти различия отражаются в языках. Слово Tod имеет жесткость холодного трупа, оно чистое, почти абстрактное, во всяком случае, в нем чувствуется окончательность состояния, а русское «смерть» — тяжелое и вязкое, как собственно само явление. И что тогда с французским? В этом языке присутствует идущая из латыни феминизации смерти — какой разрыв между «la mort» и связанными с нею образами, теплыми, едва ли не нежными, и ужасным Танатосом греков! Немцы, в отличие от русских и французов, хотя бы сохранили мужской род. В ясном свете лета я размышлял о принятом нами решении, вопиющей идее убить всех евреев, без исключения, молодых или старых, хороших или плохих, уничтожить иудаизм в лице его носителей, решение, получившее название Endlösung, широко теперь известное. Что за прекрасное слово! Кстати, оно не всегда было синонимом «уничтожения»: сначала для евреев требовали völlige Lösung (полного решения) или allgemeine Lösung (общего решения), и в разные периоды под этим понимали исключение из общественной жизни, исключение из экономической жизни и эмиграцию. Постепенно значение приблизилось к бездне преисподней, не изменив при этом само обозначаемое, будто в сердцевине слова всегда жил категоричный смысл, который своей чудовищной массой влек, тащил за собой в черную дыру сознания, к уродливому, противоестественному: в результате мы перешли черту невозврата. Мир еще верит в идеи, понятия, в то, что мысли выражаются словами, но это необязательно так, возможно, существуют только слова и весомость слов. Возможно, мы просто поддаемся словам и их фатальности. Тогда получается, что в нас самих нет ни идей, ни логики, ни согласованности? Только слова нашего необыкновенного языка, только это слово ослепительной красоты — Endlösung? Действительно, как сопротивляться его обольщению? Точно так же нельзя противостоять словам «подчиняться», «служить», слову «закон». Этим, наверное, и объясняется в итоге смысл существования наших Sprachregelungen, достаточно прозрачных для расшифровки (Tarnjargon), но полезных, ведь изощренная абстрактность наших слов и выражений, типа Sonderbehandlung (особое обращение), abtransportiert (ссыльный), entsprechend behandelt (подвергнутых надлежащему обращению), Wohnsitzverlegung (смена места жительства), Executivmassnahmen (меры по уничтожению), весьма помогает тем, кто их употребляет. Эта тенденция характерна и для нашего бюрократического канцелярского языка, burokratisches Amtsdeutsch, как называл его мой коллега Эйхман: в корреспонденции да и в речи преобладали пассивные конструкции: «было решено, что…», «евреи были отправлены под конвоем для проведения специальных мер», «трудная задача была выполнена». Вещи вроде бы совершаются сами по себе, никто ничего и никогда не делал, никто ничего не предпринимал, действие разыгрывается без актеров, что, конечно, ободряет. В некотором роде это даже не действие, ведь особое использование нашим национал-социалистическим языком отдельных слов позволило если не полностью уничтожить глаголы, то, по меньшей мере, отвести им роль ненужных (скорее декоративных) приложений, вот так нам удавалось обойтись без действий. Имелись только грубые факты, реальные вещи, или уже существующие, или ожидающие неизбежного исполнения: Einsatz — «введение в бой», Einbruch — «прорыв обороны», Verwertung — «использование», Entpolonisierung — «изживание поляков», Ausrottung — «истребление», противостоящие Versteppung, «остепнению» Европы ордами большевиков. В отличие от Аттилы, они хотят стереть с лица земли цивилизации, чтобы вырастить траву для своих лошадей. «Man lebt in seiner Sprache», — писал Ганс Йост, один из наших лучших национал-социалистических поэтов: «Человек живет в своем языке». Я уверен, что Фосс не стал бы это отрицать.

Просмотров: 6

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

С тех пор многое изменилось. Фюрер полностью сохранял доверие нации, но вера в окончательную победу потихоньку испарялась. Люди ругали высшее командование, прусскую аристократию, Геринга и его люфтваффе; я знал, что и вермахт осуждает фюрера за привычку вмешиваться. В СС шушукались: после Сталинграда у фюрера началась депрессия, он ни с кем не разговаривает; когда Роммель в начале месяца пытался убедить фюрера в необходимости эвакуировать войска из Северной Африки, тот слушал не понимая. Народная молва, судя по рапортам СД, которые получал Томас, в поездах, трамваях, очередях и вовсе разносила откровенные бредни: вермахт заточил фюрера в резиденции в Берхтесгадене, фюрер потерял рассудок, его содержат под охраной и обкалывают наркотиками в больнице СС, а на публике появляется его двойник и так далее. Выступление фюрера должно было проходить в Цейхгаузе, старом арсенале в конце Унтер-ден-Линден. У меня, ветерана Сталинграда, получившего ранение и имевшего награды, проблем с приглашением не возникло; я звал с собой Томаса, но он, смеясь, ответил: «Я не в отпуске, работы по горло». Я пошел один. Меры безопасности предприняли беспрецедентные; в приглашении значилось, что вход с табельным оружием запрещен. Некоторые, конечно, боялись возможного воздушного рейда британцев: их «Москито» уже атаковали нас в январе в самый День взятия власти, было много жертв. Тем не менее стулья расставили во дворе Цейхгауза под огромным стеклянным куполом. Я сел где-то посередине, между каким-то оберст-лейтенантом, увешанным орденами, и человеком в штатском с золотым значком члена Партии на отвороте пиджака. Отзвучали вступительные речи, и на эстраде появился фюрер. Я вытаращил глаза: мне показалось, что у него на голове и на плечах поверх простой, защитного цвета военной формы наброшено большое бело-синее молитвенное покрывало раввина. Фюрер сразу начал говорить — быстро, почти без интонаций. Я изучал стеклянную крышу: быть может, все дело в причудливой игре света? Я отлично видел его фуражку, но мне мерещилось, что по вискам до лацканов свисают длинные пейсы, а на лбу — филактерии, или тфилин, маленькая кожаная коробочка со стихами Торы внутри. Когда фюрер поднял руку, я тут же углядел у него на рукаве другую кожаную коробочку; и что это торчит из-под кителя — уж не белые ли кисти молитвенной накидки, которую евреи называют малый талит? Я был в смятении. Обернулся на соседей: они торжественно внимали, один чиновник усердно кивал головой. Никто ничего не замечает? Я единственный свидетель невероятного зрелища? Я перевел взгляд на правительственную трибуну: Геринг, Геббельс, Лей, рейхсфюрер, Кальтенбруннер, другие известные руководители и высокие чины вермахта невозмутимо сидят за фюрером, смотрят или ему в спину, или в зал. Наверное, с ужасом догадался я, тут повторяется история нового платья короля: все видят, что король голый, но молчат, надеясь, что правду скажет другой. Нет, — урезонивал я сам себя, — без сомнения, у меня галлюцинации, с моим ранением такое вполне возможно. Но я же чувствую, что с головой у меня полный порядок! Я сидел довольно далеко от эстрады, свет падал на фюрера сбоку; несомненно, это просто оптический обман! Тем не менее накидка не исчезала. А может, это мой «третий глаз» играет со мной злую шутку? По крайней мере, ничего общего со сном в этом не было. Не исключено, что я сошел с ума. Фюрер быстро закончил речь, и вот уже я, путаясь в собственных мыслях, оказался в толпе, спешащей к выходу. Фюреру еще предстояло посетить организованную в залах Цейхгауза выставку военных трофеев, захваченных у большевиков, потом обойти почетный караул и возложить венок у Нойе-Вахе; пригласительная карточка предписывала мне следовать за ним, но я был совершенно сбит с толку и взволнован. Я постарался отделиться от толпы и направился вверх по улице к станции городской железной дороги. Пересек улицу и устроился в кафе под аркадой Кайзер-галереи, заказал шнапс, опрокинул рюмку, потом вторую. Пытаясь разобраться в увиденном, я терял нить размышлений, мне вдруг стало тяжело дышать, я расстегнул воротник, выпил еще. Мне пришло в голову, что есть верное средство развеять сомнения: вечером в кино в хронике покажут отрывки выступления фюрера, у меня появился шанс разобраться в ситуации. Я попросил принести газету с расписанием сеансов: в девятнадцать часов, совсем скоро, «Дядюшка Крюгер». Я купил сэндвич и пошел в Тиргартен. Было еще холодно, и народу под голыми деревьями гуляло мало. Предположения самого разного рода крутились в моей голове, я с нетерпением ждал начала фильма, хотя перспективы что-либо увидеть или не увидеть представлялись мне одинаково зыбкими. К семи часам я подошел к кинотеатру, занял очередь в кассу. Люди, стоявшие передо мной, обсуждали речь, которую, вероятно, уже передали по радио, я жадно прислушивался. «Он опять все свалил на евреев, — возмущался довольно худой господин в шляпе, — только я не понимаю, как можно обвинять евреев, если их больше нет в Германии?» — «Ну, нет, Dummkopf, — ответила вульгарная на вид женщина с завивкой-перманентом на обесцвеченных волосах, — дело тут в международном еврействе». — «Да, — возразил мужчина, — но если международное еврейство так влиятельно, то почему оно здесь не спасло своих братьев по крови?» — «Они нас наказывают бомбардировками, — высказалась худощавая дамочка с волосами с проседью. — Вы же в курсе, что они недавно натворили в Мюнстере? Все для того, чтобы заставить нас страдать. Будто мы и так недостаточно страдаем за наших фронтовиков». — «А по-моему, возмутительно, — настаивал пузан с красной физиономией, одетый в серый в полоску костюм, — что он даже не упомянул Сталинград. Стыд и срам». — «О, не говорите мне про Сталинград, — взмолилась травленая блондинка. — У моей несчастной сестры там сын Ганс в семьдесят шестой дивизии. Она с ума сходит, не знает даже, жив мальчик или нет». — «По радио сообщали, — вмешалась дамочка с проседью, — что там все погибли. И еще сообщали, что солдаты сражались до последнего патрона». — «А ты, бедняжка, веришь сводкам? — усмехнулся мужчина в шляпе. — Мой кузен, полковник, рассказывал, что многих наших взяли в плен. Тысячи, а может, сотни тысяч». — «То есть бедняжка Ганс мог попасть в плен?» — спросила блондинка. «Вполне мог». — «А что же он тогда не пишет? — ехидно поинтересовался толстый бюргер. — От наших пленных из Англии и Америки письма приходят, Красный Крест способствует». — «Действительно, — подхватила женщина с мышиным личиком. — Как, по-вашему, они будут писать, если официально значатся в списках погибших. Они-то пишут, да наши письма не доставляют». — «Позвольте, — вмешался новый собеседник, — тут вы правы. Моя свояченица, сестра жены, получила письмо с фронта за подписью: немецкий патриот, в котором сообщалось, что ее муж-танкист жив. На нашей линии фронта под Смоленском русские разбросали листовки с мелко отпечатанными списками имен, информацией для семей и адресами. Наши солдаты их подбирают и пишут анонимные письма или просто отсылают саму листовку». К беседе присоединился подстриженный по-военному мужчина: «Как бы то ни было, пленные, даже если они есть, долго не протянут. Большевики погонят их в Сибирь и замучают до смерти на строительстве каналов. Ни один из наших не вернется. Впрочем, после всего, что мы сделали, это будет справедливо». — «Что значит «после всего, что мы сделали?»» — живо отреагировал толстяк. Травленая блондинка заметила меня и вытаращилась на мою форму. Человек в шляпе опередил военного: «Фюрер сказал, что с начала войны у нас пятьсот сорок две тысячи убитых. Вы этому верите? Я думаю, он просто врет». Блондинка толкнула его локтем в бок и покосилась на меня. Мужчина проследил за ее взглядом, покраснел и забормотал: «Ну, правда, ему могут передавать не все цифры…» Остальные тоже посмотрели на меня и замолчали. Я сохранял бесстрастный, отсутствующий вид. Потом толстяк попытался сменить тему, но очередь зашевелилась и продвинулась к кассе. Я взял билет и занял место в зале. Вскоре свет погас, пошли новости, речь фюрера поставили в самом начале. Пленка была зернистая, кадры прыгали, обрывались, видимо, и фильм монтировали, и копии делали в спешке. Мне по-прежнему мерещилось полосатое покрывало на голове и плечах фюрера, а больше, кроме его усиков, я ничего толком не различал. Мои мысли разбегались во все стороны, как прыскают стайки испуганных рыб перед водолазом. Фильма я практически не видел, это была какая-то англофобская ахинея, и неотступно думал о том, что видел днем, — нет, это же полный бред! Я понимал: в реальности такое невозможно, но в то же время не хотел верить, что у меня галлюцинации. Что сотворила пуля с моей головой? Необратимо исказила мир или же вправду у меня открылся третий глаз, способный видеть обычно скрытые вещи? Когда сеанс закончился, на улице уже стемнело, пора бы поужинать, но есть не хотелось. Я вернулся в отель и заперся в номере. В течение трех дней я никуда не выходил.

Просмотров: 6

После поражения и нашего переселения в Киль он снова уехал, неизвестно куда и зачем; время от времени он навещал нас, опять исчезал и лишь в конце 1919 года остался с нами насовсем. В 1921 году отец серьезно заболел и вынужден был оставить работу. Выздоравливал он медленно, атмосфера в доме была гнетущая, напряженная. В начале лета, насколько я помню, пасмурного и холодного, к нам приехал младший брат отца, весельчак, шутник, рассказывавший невероятные истории о войне и путешествиях, слушая их, я просто стонал от восторга. Моей сестре он понравился меньше. Через несколько дней они с отцом отправились навестить дедушку, которого я видел один или два раза в жизни и почти не помнил (родители мамы к тому времени, видимо, уже умерли). Их отъезд и сегодня у меня перед глазами. Мать, я и сестра выстроились на пороге, отец укладывает чемодан в багажник машины, которая увезет его на вокзал: «До свидания, малыши, — улыбается он, — не волнуйтесь, я скоро вернусь». Больше я его не видел. Мне и моей сестре-близняшке было около восьми лет. Много позже я узнал, что спустя некоторое время мать получила письмо от дяди: после визита к деду они, похоже, поссорились, и мой отец, судя по всему, уехал в Турцию или на Ближний Восток; никаких подробностей дядя не знал; сослуживцы отца, которых расспрашивала мать, тоже. Сам я дядиного письма никогда не видел; обо всем этом я в свое время узнал от матери, но так и не смог ни найти подтверждения ее словам, ни разыскать существовавшего неизвестно где дядю. Впрочем, Партенау я об этом не рассказывал, рассказываю только вам.

Просмотров: 3

В дверь постучали, я открыл: рассыльный передал, что оберштурмбанфюрер Хаузер оставил мне сообщение. Я попросил вынести тарелки с остатками еды, которую заказывал накануне, и, прежде чем спуститься позвонить, принял душ и причесался. Вернер Бест в Берлине, сообщил мне Томас, и готов встретиться со мной сегодня вечером в отеле «Адлон». «Ты будешь?» Я поднялся к себе, наполнил ванну горячей водой, погрузился в кипяток и не вылезал, пока не почувствовал, что легкие вот-вот разорвутся. Потом попросил прислать парикмахера, побрился и в указанный час явился в «Адлон». Я нервно крутил в руках бокал «Мартини» и, провожая взглядом гауляйтеров, дипломатов, офицеров СС высшего ранга, богатых аристократов, которые назначали здесь свидания или останавливались, будучи проездом в Берлине, думал о Бесте. Как такой человек, как Вернер Бест, отреагировал бы, если бы я признался, что видел фюрера в покрывале раввина? Бест, несомненно, порекомендовал бы мне обратиться к врачу. Впрочем, возможно, он разъяснил бы мне холодно, что так было надо. Любопытный тип. Я познакомился с ним летом 1937 года, Томас просил его о помощи, когда меня арестовали в Тиргартене; впоследствии Бест ни разу не намекнул на тот случай. После моего поступления на службу он продолжал мной интересоваться, хотя я был моложе лет на десять, неоднократно приглашал поужинать, обычно вместе с Томасом и кем-нибудь из офицеров СД, как-то раз с Олендорфом, который пил много кофе и мало говорил, а иногда мы встречались тет-а-тет. Бест был человеком удивительно конкретным, сдержанным, объективным и в то же время страстно преданным идеалам. Едва познакомившись с Бестом, я сразу заметил, что Томас Хаузер подражает ему, а позже убедился: это касается почти всех молодых офицеров СД, восхищавшихся им в большей степени, чем Гейдрихом. Бест в тот период проповедовал так называемый героический реализм. «Имеет значение не то, ради чего ведется борьба, а то, как она ведется» — цитировал он Юнгера, чьи книги читал с жадностью. Для Беста национал-социализм являлся не столько политической позицией, сколько образом жизни, суровым и радикальным, где смешивались воедино способность к объективному анализу и готовность действовать. Высшая мораль — объяснял он нам — состоит в преодолении традиционных запретов во благо народа. В этом отношении Kriegsjugendgeneration, «поколение военной молодежи», к которому принадлежал и он, и Олендорф, и Сикс, и Кнохен, и Гейдрих, отличается от предыдущего junge Frontgeneration, «поколения молодых фронтовиков», переживших войну. Большинство гауляйтеров и руководителей Партии, в том числе Гиммлер, и Ганс Франк, и Геббельс, и Дарре тоже представляли Kriegsjugendgeneration, но Бест обвинял их в идеализме, сентиментальности, наивности и отсутствии реального взгляда на вещи. «Военная молодежь», не заставшая ни войну, ни даже выступлений фрайкоров, выросла в смутные годы Веймара и в противовес тогдашнему хаосу выработала радикальный, народный подход к национальным проблемам. Молодые люди примкнули к НСДАП не из-за ее идейных разногласий с другими народными партиями двадцатых годов, а потому, что НСДАП не погрязла в теориях, внутрипартийных дрязгах и бесконечной, пустопорожней болтовне, а сконцентрировалась на организации, массовой пропаганде и активных действиях, естественным путем заняв лидирующее положение. И именно СД стала воплощением непримиримой, объективной, честной позиции Партии. Наше поколение — тут Бест имел в виду наших с Томасом ровесников — еще окончательно не сформировалось: оно достигло зрелости при национал-социализме, но пока не сталкивалось с настоящими трудностями. И мы должны готовиться к их преодолению, выработать жесткую самодисциплину, учиться борьбе за нацию и, если понадобится, уничтожать врагов, без ненависти и злобы, планомерно, оперативно, осмысленно, а не так, как приучились эти наши шишки, привыкшие действовать так, будто до сих пор ходят в звериных шкурах. Вот такие настроения господствовали в СД в эру профессора доктора Альфреда Сикса, возглавлявшего и отделение, в котором я начал работать, и одновременно факультет зарубежной экономики в университете. Человеком он был желчным, скорее неприятным, чаще говорил о расово-биологической политике, чем об экономике. Он исповедовал те же методы, что и Бест, и пользовался авторитетом среди молодых людей, завербованных в течение нескольких лет Хёном, — молодых волков СД. Среди них были Шелленберг, Кнохен, Берендс, Альквэн, конечно, Олендорф и ныне менее известные Мельхорн, Гюрке, убитый в бою в 1943 году, а также Леммель, Тауберт. Все они были деятельными, собранными, обладали ясным умом, в Партии их недолюбливали, а я, вступив в СД, мечтал стать таким, как они. Впрочем, теперь я не уверен, что хочу этого. После опыта, полученного на Востоке, у меня создалось впечатление, что идеалистов СД вытеснили полицейские, бездушные чиновники, сторонники насилия. Я не знал, что думает Бест об Endlosung, но не испытывал желания ни расспрашивать его, ни даже затрагивать эту тему, ни тем более делиться собственным неоднозначным мнением.

Просмотров: 4

Я пересек парк, за ним начинался Старый город, разительно отличавшийся от бульвара с его австро-венгерским стилем: здесь стояли высокие, узкие дома в духе позднего Ренессанса, с остроконечными крышами, полинявшими фасадами разных цветов, отделанными барочным орнаментом из камня. Прохожие на улицах встречались гораздо реже.

Просмотров: 4

Польше никогда не быть красивой страной, но некоторые ее пейзажи завораживают своей меланхоличностью. От Кракова до Люблина я доехал приблизительно за полдня. Тянувшиеся вдоль дороги бескрайние унылые картофельные поля, разрезанные оросительными каналами, чередовались с соснами и березами, росшими на голой, без подлеска и травы, земле, темными, немыми и словно непроницаемыми для чудесного июньского света. Пионтек вел машину уверенно, не меняя скорости. Этот молчаливый отец семейства оказался отличным компаньоном для путешествий: говорил, только когда к нему обращались, свои обязанности выполнял методично и спокойно. Каждое утро меня ждали надраенные до блеска сапоги и вычищенная и отглаженная форма; когда я выходил, «опель», отмытый от вчерашней пыли и грязи, стоял у крыльца. Завтракал и обедал Пионтек с аппетитом, пил мало и не нуждался в перекусах. Я сразу доверил ему нашу командировочную кассу, и он день изо дня скрупулезно, слюнявя кончик карандаша, заносил в тетрадь расходов каждый потраченный пфенниг. Выговор у него был грубый, акцент заметный, но речь правильная, к тому же он понимал по-польски. Родился Пионтек недалеко от Тарновиц; в 1919 году после раздела территорий он и его семья вдруг оказались гражданами Польши, но предпочли остаться, чтобы не потерять принадлежавший им кусок земли. Потом отца Пионтека убили во время мятежа, в смутные дни накануне войны, Пионтек утверждал, что произошел несчастный случай, и не обвинял своих бывших соседей-поляков, большинство которых изгнали или арестовали после присоединения этой части Верхней Силезии к Германии. Вновь ставшего гражданином Рейха Пионтека мобилизовали, он попал в полицию, а оттуда, сам не разобравшись каким образом, на службу в Личный штаб в Берлин. Жена, две дочери и мать-старуха по-прежнему жили на ферме, Пионтек навещал родных редко, но посылал им почти всю зарплату; они взамен отправляли ему что-нибудь вкусненькое для разнообразия, курицу, полгуся, — достаточно, чтобы угостить нескольких товарищей. Однажды я спросил Пионтека, скучает ли он по семье. Особенно по дочкам, — посетовал он. Жаль, не видит, как девочки растут, но он не жалуется и понимает, что ему повезло: это гораздо лучше, чем морозить задницу в России. «Не в обиду вам будь сказано, штурмбанфюрер».

Просмотров: 4