Цитата #405 из книги «Благоволительницы»

В итоге ночь я провел в гестапо. Томас приказал принести нам бутербродов, чаю и супа и одолжил мне один из своих форменных комплектов, я переоделся, форма оказалась великовата, но все же презентабельнее, чем мои лохмотья; улыбчивая машинистка занялась перешиванием погон и знаков различия. В гимназии поставили раскладушки примерно для пятнадцати пострадавших офицеров; я там наткнулся на Эдуарда Хольсте, наше короткое знакомство произошло в 1942 году, когда он возглавлял отдел IV/V группы Д; он все потерял и чуть не плакал от горя. Душ, к сожалению, по-прежнему не работал, я смог только ополоснуть лицо и руки. Горло болело, я кашлял, но шнапс Томаса хоть немного перешиб привкус пепла. На улице продолжали греметь взрывы. Разбушевавшийся ветер нагонял тоску.

Просмотров: 5

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

Внизу я наткнулся на Моро, сидевшего на садовом стуле в квадрате солнца перед стеклянной дверью гостиной. Веяло прохладой. «Добрый день, — поздоровался он с хитрым видом. — Хорошо спалось?» — «Да, благодарю. Мама уже встала?» — «Проснулась, но еще отдыхает. Там на столе кофе и тартинки». — «Спасибо». Я сходил за едой, вернулся к Моро с чашкой в руке и оглядел парк. Близнецов не было слышно. «А где мальчики?» — спросил я. «В школе. Они вернутся после полудня». Я отхлебнул кофе. «Знаешь, — произнес он, — мама рада, что ты приехал». — «Ну, да, наверное», — согласился я. Он невозмутимо продолжил свою мысль: «Ты должен писать чаще. Времена предстоят суровые. Семья будет нужна всем. Семья — единственное, на что можно рассчитывать». Я не отреагировал, рассеянно посмотрел на Моро, а он задумчиво разглядывал сад. «Слушай, в будущем месяце Праздник матери. Ты бы ее поздравил». — «Что еще за праздник?» Моро удивился: «Его учредил Маршал, два года назад. Чтобы почтить материнство. Отмечается в мае, в этом году выпадает на тридцатое». Он по-прежнему не сводил с меня глаз. «Ты мог бы прислать открытку». — «Да, я постараюсь».

Просмотров: 7

По возвращении в Сталинград я на основе переданных Хоенэггом цифр составил рапорт, который, как мне рассказал Томас, пришелся не по вкусу Мёрицу: тот прочел его не отрываясь и потом молча вернул бумагу Томасу. Томас собирался переправить отчет непосредственно в Берлин. «Ты можешь это сделать без санкции Мёрица?» — удивился я. Томас пожал плечами: «Я офицер государственной, а не военной полиции и волен делать то, что считаю нужным». Впрочем, я и так уже понял, что наше положение довольно независимо. Я лишь изредка получал конкретные указания от Мёрица, и, в общем-то, был предоставлен сам себе. Я не раз задавался вопросом, зачем он меня выписал. Томас поддерживал прямые контакты с Берлином, не знаю, через какой именно канал, и всегда оказывался в курсе дальнейших действий. За первые месяцы оккупации города СП совместно с фельджандармерией ликвидировали евреев и коммунистов, после чего приступили к депортации гражданского населения, всех трудоспособных, почти шестьдесят пять тысяч, отправили в Германию на принудительные работы, так что теперь нам практически нечем было заняться. Тем не менее Томас развивал бурную деятельность, день за днем он собирал информацию у офицеров разведки, расплачиваясь сигаретами и консервами. Я же не придумал ничего лучшего, чем реорганизовать сеть осведомителей. Лишил довольствия тех, кто казался мне бесполезным, а другим объявил, что жду от них большего. По совету Ивана я, прихватив с собой толмача, предпринял вылазку в центр, в подвалы разрушенных домов, где оставались старухи, не захотевшие покидать свои жилища. Большинство из них нас ненавидели и с нетерпением ждали возвращения, как они выражались, «наших». Тем не менее несколько картофелин и особенно удовольствие поговорить хоть с кем-нибудь развязывали бабкам язык. Информацией, интересной для военных, они, разумеется, не располагали, но, проведя месяцы здесь, за линией советского фронта, рассказывали много интересного о силе духа солдат, о мужестве и вере в Россию и о надеждах, которые всколыхнула война, — на либерализацию режима, упразднение совхозов и колхозов, отмену трудовой книжки, мешающей свободному передвижению по стране. Одна из старух, Маша, с упоением рассказывала мне о генерале Чуйкове, которого уже прозвали «героем Сталинграда» и перед которым все они преклонялись, а я даже не слышал раньше этого имени. Я узнал, что наши солдаты, случалось, находили у этих женщин кратковременное убежище, перекусывали чем придется, разговаривали, спали. В этой фронтовой зоне царил невообразимый хаос, развороченные здания постоянно обстреливались русской артиллерией, ее залпы доносились с противоположного берега Волги. Наш путь с Иваном, досконально знавшим все укромные уголки, в основном пролегал под землей, мы перемещались из подвала в подвал, порой даже спускались в канализационные коллекторы. Иногда, наоборот, поднимались на верхние этажи, если по причинам, ведомым только ему, Иван находил, что так будет безопаснее. Мы проходили квартиры с покореженными черными потолками и лоскутами обгоревших штор, с голым кирпичом и осыпающейся штукатуркой за оборванными обоями; в комнатах царил разгром: каркасы никелированных кроватей, вспоротые диваны, опрокинутые буфеты, детские игрушки. Мы перебирались по доскам, перекинутым через пробоины в полу, ползли по страшным открытым коридорам, и везде кирпичные стены казались кружевными из-за изрешетивших их пуль. Иван не обращал внимания на снаряды, но испытывал суеверный страх перед снайперами, я, наоборот, ужасно боялся взрывов и еле сдерживался, чтобы не пригибаться. Снайперов я, по неопытности, не опасался, и Ивану не раз приходилось оттаскивать меня в сторону от опасного места, хотя мне казалось, что никакой угрозы нет. Иван убеждал меня, что снайперы — женщины, и он якобы собственными глазами видел труп самой знаменитой из них, победительницы советской спартакиады 1936 года. Любопытно, что он ничего не слышал о сарматах, обитавших некогда в низовьях Волги и происходивших, если верить Геродоту, от браков амазонок со скифами. Сарматы посылали своих женщин сражаться наравне с мужчинами и возводили гигантские курганы вроде Мамаева. Посреди всего этого отчаяния и разрухи мне доводилось общаться с солдатами; некоторые встречали меня в штыки, другие радовались, третьи оставались равнодушными. Мне рассказывали о Rattenkrieg — «крысиной войне» — за руины, когда коридор, потолок, стена превращались в линию фронта, когда вслепую, в пыли и дыму, бросали гранаты, когда живые задыхались в пекле пожаров, а мертвые заваливали лестницы, площадки, пороги квартир, когда терялось понятие времени и пространства и война уже напоминала абстрактную, трехмерную игру в шахматы. Вот каким образом нашим войскам иногда удавалось продвинуться к Волге на две, три улицы, но не дальше. Теперь настала очередь русских: каждый день, как правило, на заре или вечером, они яростно атаковали наши позиции, особенно заводы, впрочем, и центр города тоже. Боеприпасы, без того строго расходовавшиеся, заканчивались, выжившие после этих атак падали без сил; днем русские прогуливались на виду у наших, зная, что тем запрещено стрелять. Люди теснились в подвалах, кишащих крысами, отвратительные твари, потеряв всякий страх, бегали и по живым, и по мертвым, а по ночам грызли уши, носы или пальцы на ногах измученных спавших солдат. Однажды я оказался на втором этаже какого-то дома; на улице разорвалась мина, и через несколько мгновений я услышал безудержный смех. Я выглянул в окно и среди обломков увидел мужской торс: немецкий солдат, которому взрывом оторвало обе ноги, хохотал во все горло. По щебню и доскам растекалась лужа крови. От этого зрелища у меня волосы дыбом встали, опять скрутило живот; я выставил Ивана и прямо в гостиной спустил штаны. Во время этих вылазок, если у меня случались позывы, я испражнялся где попало: в коридорах, кухнях, спальнях, иногда случалось примоститься на уцелевшем среди руин унитазе, правда, не всегда соединенном с трубой. Еще летом в огромных, теперь разрушенных домах жили повседневной, рутинной жизнью тысячи семей и даже не подозревали, что скоро на их супружеских постелях будут вповалку по шесть человек спать солдаты, будут подтираться их шторами и простынями, убивать друг друга лопатами на кухнях, сваливать трупы в ванных. Здесь меня затопляла щемящая, горькая тоска, и сквозь ее толщу один за другим, как утопленники после кораблекрушения, всплывали из памяти образы прошлого. Картины в основном жалкие, постыдные. К примеру, незадолго до моего одиннадцатилетия, через два месяца после нашего переезда к Моро, мать определила меня в интернат в Ницце. В нем не было ничего ужасного, учителя заурядные, кроме того, по четвергам после полудня и на выходные я возвращался домой. Позднее я горько сожалел об интернате, но тогда я его ненавидел. В ту пору у меня был легкий немецкий акцент, ведь до переезда в Антиб мы говорили по-французски только с матерью. К тому же я был щуплым и невысоким для своего возраста. Но на сей раз я твердо решил не допустить, чтобы товарищи превратили меня в мишень для насмешек и издевательств, как это случилось в Киле. Компенсируя комплексы, я вел себя с учителями нарочито вызывающе и дерзко. В классе я стал шутом, перебивал учителей язвительными комментариями или ехидными вопросами, так что одноклассники покатывались со смеху. Многие свои выходки, порой достаточно жестокие, я тщательно репетировал заранее. Главной жертвой я выбрал одного учителя, застенчивого, женоподобного, он преподавал английский, носил галстук-бабочку, молва приписывала ему разные непотребства, которые я вслед за остальными, совершенно не представляя, о чем идет речь, считал гнусностью. По этим причинам и из-за слабости его натуры я сделал из него козла отпущения и постоянно унижал перед классом до тех пор, пока он в приступе бессильного бешенства не влепил мне пощечину. При воспоминании об этом я и сейчас сгораю от стыда, потому что давно понял, что обращался с несчастным так же беспардонно, как впоследствии не раз обходились со мной. Именно в этом и заключается различие между слабыми и теми, кого называют сильными. И первых, и вторых мучают тревога, страх, сомнения, но слабые все осознают и страдают, а сильные пытаются ничего не замечать и ополчаются на слабых, чья очевидная уязвимость угрожает их шаткой уверенности в себе. Таким образом, слабые угрожают сильным и провоцируют насилие, убийства, безжалостные расправы. А вот когда роковая неудержимая жестокость оборачивается против сильных, стена их самоуверенности дает глубокие трещины, и они начинают понимать, что их ждет, и видят, что им крышка. Так произошло с солдатами 6-й армии, гордыми, надменными, давившими русские дивизии, грабившими мирное население, истреблявшими неблагонадежных, как мух: теперь же, помимо советской артиллерии и снайперов, холода, болезней и голода, их убивала медленно поднимающаяся из глубин души волна. И меня она тоже затопляла, ядовитая и зловонная, как вытекавшее из моих кишок дерьмо со сладковатым дурманящим запахом. Любопытная встреча, которую мне устроил Томас, еще раз подтвердила мою теорию. «Побеседуй кое с кем, пожалуйста», — попросил Томас, просунув голову в узкий закуток, служивший мне кабинетом. Твердо помню, что было это в последний день 1942 года. «С кем?» — «С политруком, вчера его задержали возле заводов. Мы выжали из него все, что могли, абвер тоже, но я прикинул, что тебе было бы интересно с ним пообщаться, подискутировать об идеологии, прощупать, что творится в башках наших противников сейчас. Ты более проницательный, чем я, и справишься лучше. Кстати, он отлично знает немецкий». — «Если ты полагаешь, что есть необходимость». — «Не теряй времени на военные вопросы: тут мы уже постарались». — «Он раскололся?» Томас пожал плечами, неопределенно улыбнулся: «Ну, как сказать… Он крепкой породы, хотя и не молод. Попозже мы, наверное, опять за него возьмемся». — «Я понял. Ты хочешь, чтобы он размяк». — «Именно. Воздействуй на него убеждением, намекни на будущее его детей».

Просмотров: 6

Я медлил. Я был голоден, но где же сейчас раздобудешь еды? У меня дома, конечно, осталось чем перекусить, но я не знал, существовала ли еще моя квартира. В итоге я решил отправиться в СС, предложить помощь. Рысцой спустился по Фриденс-аллее, передо мной под камуфляжной сеткой высились нетронутые Бранденбургские ворота. Но почти вся Унтер-ден-Линден за ними стала добычей огня. Спертый от дыма и пыли воздух нагрелся, я начал задыхаться. Из охваченных пламенем домов снопами, потрескивая, сыпались искры. Порывы ветра усиливались. На другой стороне Паризерплац горело частично разбомбленное Министерство вооружений. Секретарши в защитных железных касках суетились среди развалин, чтобы — и здесь тоже — эвакуировать документы. Сбоку припарковался «мерседес» с флажком, в толпе служащих я заметил Шпеера, волосы взъерошены, лицо черное от копоти. Я подошел к нему поздороваться и сказать, что я в его распоряжении; увидев меня, он что-то крикнул, но я не понял что. «Вы горите!» — повторил он. «Что?» Он бросился ко мне, взял под руку, повернул и принялся стучать ладонью по спине. Наверное, моя шинель загорелась от искр, а я и не почувствовал. Я, смутившись, поблагодарил Шпеера, спросил, что нужно делать. «Ничего, правда. Думаю, все, что можно, уже вытащили. Бомба попала прямо в мой личный кабинет, тут уж ничем не поможешь». Я огляделся вокруг: французское посольство, бывшее посольство Великобритании, отель «Бристоль», бюро «И. Г. Фарбен» — все было сильно повреждено или полыхало огнем. На фоне пожара у Бранденбургских ворот вырисовывались элегантные фасады зданий мэтра Шинкеля. «Какое несчастье», — прошептал я. «То, что я скажу, ужасно, — задумчиво произнес Шпеер, — но лучше пусть они концентрируются на городах». — «Что вы имеете в виду, герр рейхсминистр?» — «Я вздрогнул, когда летом они принялись за Рурскую область. В августе, а потом в октябре они атаковали Швейнфурт, где сосредоточено все наше шарикоподшипниковое производство. Его объем снизился на тридцать три процента. Вы, вероятно, даже не задумывались, штурмбанфюрер, но нет подшипников — нет войны. Если они будут бомбить Швейнфурт, мы капитулируем через два, самое большее три месяца. Здесь, — он махнул рукой в сторону пожаров, — они убивают людей, тратят свои ресурсы на наши памятники культуры, — сухой резкий смешок, — но мы все восстановим. Ха!» Я отдал Шпееру честь: «Если я вам не нужен, герр рейхсминистр, я иду дальше. Я только хотел еще сказать, что ваше ходатайство на рассмотрении. Я свяжусь с вами в ближайшее время и информирую, как продвигается дело». Он пожал мне руку: «Ладно. До свидания, штурмбанфюрер».

Просмотров: 5

Он повел меня по недавно выкрашенным в серый и бледно-зеленый цвет коридорам. Просторный зал занимали ряды коек, на которых лежали больные и раненые, я поискал глазами Фосса. К нам торопливо подошел врач в белом, кое-где запятнанном халате, надетом поверх формы: «Кто?» — «Он хотел бы повидать лейтенанта Фосса, — офицер кивнул на меня. — Я вас оставлю. У меня полно работы». — «Спасибо за помощь», — поблагодарил я. «Сюда. Мы его изолировали», — врач указал на дверь в глубине зала. «Я могу с ним поговорить?» — спросил я. «Он вас не услышит». Врач пропустил меня вперед. Фосс, укрытый одеялом, метался и стонал, на зеленоватом лице проступили капельки пота, веки были плотно сомкнуты. Я приблизился к кровати и позвал: «Фосс». Он не реагировал. Нет, он даже не стонал, с губ его слетали какие-то невнятные, как лепет ребенка, слова на таинственном и только ему одному ведомом языке, словно он рассказывал, что с ним происходит. Я подступил к врачу: «Он выберется?» Тот отрицательно покачал головой: «Я в толк не возьму, как он до сих пор-то жив». Я повернулся к Фоссу. Бред, вдруг показавшийся мне попыткой рассказать о собственной агонии, продолжался. Меня охватил леденящий ужас, так иногда во сне силишься что-то растолковать, а тебя не понимают. Но тут все было понятно. Я убрал Фоссу прядь со лба, мой друг вздрогнул, посмотрел на меня невидящими глазами, не узнал. Его уже затягивало в ту темную воронку, из которой никогда не всплывают на поверхность, но дна ее он еще не достиг. Он бился в конвульсиях, из груди теперь рвался нечеловеческий, звериный крик. На какое-то время Фосс затихал и только втягивал воздух сквозь стиснутые зубы. Потом все повторялось заново. Я кинулся к врачу: «Он страдает. Вколите ему морфин». Врач смутился: «Уже вкалывали». — «Да, но надо еще». Я взглянул ему прямо в глаза, врач колебался, постучал ногтем по зубам. «Морфин у меня почти кончился, — признался он наконец. — Мы отправили все запасы в Миллерово, 6-й армии. А то, что осталось, я берегу для операций. Он все равно скоро умрет». Я не отводил от него взгляда. «Вы не можете мне приказывать», — добавил врач. «Я не приказываю, я прошу», — отрезал я. Он побелел. «Хорошо, гауптштурмфюрер. Вы правы… я сделаю инъекцию». Я не двигался. «Сейчас же, при мне». Лицо его на мгновение перекосилось. Я повернулся к Фоссу: губы его беспрестанно шевелились, с них слетали странные, неестественные, пугающие звуки. Они напоминали какой-то первобытный зов, но то была именно речь, она не говорила ничего и выражала лишь свое собственное исчезновение. Врач приготовил шприц, оголил Фоссу руку, нащупал вену и ввел морфин. Фосс понемногу успокоился, задышал ровно. Иногда из глубины его измученного тела выплескивался стон, и я почему-то вспомнил, как волной на берег выбрасывает бакен. Врач оставил нас вдвоем. Я погладил Фосса по щеке, чуть прикасаясь кончиками пальцев, и тоже вышел. Вид у врача был смущенный и вместе с тем недовольный. Я сухо поблагодарил его, щелкнул каблуками, вскинул руку. Врач не ответил, и я молча удалился.

Просмотров: 5

Сестра позвонила мне утром, прямо перед отходом поезда. Голос у нее был тихий, нежный, теплый. Беседа наша длилась недолго, я в отчаянии слушал голос, звучавший в трубке, не вникая в смысл слов. «Мы увидимся, — успокаивала она. — Приезжай к нам». — «Посмотрим», — отвечал кто-то другой вместо меня. Меня снова тошнило, я судорожно сглотнул слюну, глубоко вдохнул через нос, сдержался. Уна повесила трубку, я опять остался в одиночестве.

Просмотров: 4