Цитата #541 из книги «Благоволительницы»

Теперь надо было спрятаться. Меня окружали только министерства и прочие служебные здания, почти все разрушенные. Я повернул на Лейпцигерштрассе и вошел в подъезд жилого дома. Передо мной болтались, тихонько покачиваясь в воздухе, ноги, и голые, и в носках. Я поднял голову. На перилах лестницы висело множество людей, в том числе женщины и дети, руки опущены плетьми. Я отыскал и открыл подвал: в нос ударила волна смрада, разложившихся тел, дерьма и рвоты, в воде сидели вспухшие трупы. Я затворил дверь и попытался подняться на второй этаж, но после первого пролета лестница вела в пустоту. Я спустился, осторожно огибая повешенных, и вышел. На улице моросил дождь, со всех сторон слышались взрывы. Передо мной зияла дыра метро, станция «Штадтмитте», линия С. Я сбежал вниз, перескакивая через ступеньки, миновал турникеты и двинулся в темноте на ощупь вдоль стены. Плитка мокрая, вода скапливалась под потолком и стекала по своду. С платформы доносились приглушенные голоса, народу было полным-полно, я не мог разглядеть, кто мертв, кто спит, кто просто лежит, спотыкался о тела, взрослые возмущались, дети плакали или ныли. На перроне стоял вагон с разбитыми стеклами, освещенный мерцающими огоньками свечей. Внутри в ряд по стойке смирно выстроились солдаты ваффен-СС с французскими нашивками, и высокий бригадефюрер в черном кожаном плаще, стоявший ко мне спиной, торжественно раздавал награды. Мне не хотелось им мешать, я тихо проскользнул мимо, прыгнул на пути и приземлился в холодную воду, доходившую мне до икр. Я намеревался двинуться на север, но потерял ориентировку, попытался восстановить в памяти направления поездов, но не сумел даже определить, на какой станции нахожусь. С одной стороны туннеля я заметил слабый свет и побрел туда по воде, скрывавшей рельсы, спотыкаясь о невидимые препятствия. В конце туннеля вереницей стояли поезда, в них тоже горели свечи, это был временный лазарет, до отказа забитый кричавшими, ругавшимися, стонавшими ранеными. Я прокрался вдоль вагонов, внимания на меня никто не обратил, и продолжил путь, по-прежнему держась за стену. Вода прибывала и теперь поднялась почти до колена. Я остановился, погрузил в воду руку и ощутил, что двигаюсь против течения. Я пошел дальше. Задел плывший навстречу труп. Я почти не чувствовал ступней, онемевших от холода. Впереди вроде опять мелькнул свет, и кроме плеска воды я улавливал теперь другие звуки. Наконец я добрался до станции, освещенной одной-единственной свечой. Вода уже доходила до колен. Тут тоже кишели люди. Я спросил: «Какая это станция, скажите, пожалуйста?» — «Кохштрассе», — ответили мне довольно любезно. Я ошибся в направлении и двигался к линиям русских. Я вернулся в туннель и побрел назад к центру города. Вот опять показались огоньки лазарета. На путях рядом с последним вагоном стояли две фигуры, высокая и пониже. Вспыхнувший фонарик ослепил меня, я отвернулся, знакомый голос пророкотал: «Привет, Ауэ. Как дела?» — «Ты очень вовремя, — отозвался второй, более тонкий голос, — мы как раз тебя искали». Это были Клеменс и Везер. Зажегся второй фонарик, полицейские приближались, я, спотыкаясь, пятился назад. «Мы хотели с тобой побеседовать, — сказал Клеменс. — О твоей маме». — «О, господа! — воскликнул я. — Вы думаете, сейчас подходящий момент?» — «Если речь о важных вещах, то момент всегда подходящий», — жесткий голос Везера резал слух. Я сделал еще пару шагов назад, но уперся в стену, струйки холодной воды текли по бетону мне на плечи, я совсем закоченел. «Что вам от меня надо? — взвизгнул я. — Мое дело давно закрыто!» — «Продажными, нечестными судьями», — осек Клеменс. «До сих пор тебе удавалось выпутываться благодаря разным махинациям, — сказал Везер. — Но теперь всему конец». — «Вам не кажется, что судить об этом вправе лишь рейхсфюрер или обергруппенфюрер Брейтхаупт?» Последний являлся главой суда СС. «Брейтхаупт погиб несколько дней назад в автокатастрофе, — флегматично заметил Клеменс. — А рейхсфюрер далеко». — «Нет, — добавил Везер. — Сейчас действительно разговор только между тобой и нами». — «Но чего вы хотите?» — «Правосудия», — холодно ответил Клеменс. Они подошли еще ближе, встали по бокам и направили мне в лицо фонари, а я про себя отметил, что в руках у них пистолеты. «Послушайте, — забормотал я, — все это ужасное недоразумение. Я невиновен». — «Невиновен? — грубо перебил Везер. — Давай посмотрим!» — «Мы тебе расскажем, как обстояло дело», — начал Клеменс. Меня слепили их фонарики, и казалось, что низкий голос Клеменса исходит из яркого света. «Ты сел на ночной поезд Париж-Марсель. В Марселе двадцать шестого апреля ты получил пропуск в итальянскую зону. На следующий день ты явился в Антиб и пошел домой, где тебя приняли как сына, возлюбленного сына, коим ты и был. Вечером вы ужинали в семейном кругу, и потом ты ночевал в спальне наверху, рядом с комнатой близнецов и напротив спальни Моро и твоей матери. Потом наступило двадцать восьмое апреля». — «Слушай, — вмешался Везер. — Сегодня ведь тоже двадцать восьмое, какое совпадение!» — «Господа, — я все еще храбрился, — вы бредите». — «Заткнись, — отрезал Клеменс. — Я продолжаю. Неизвестно, чем ты занимался днем. Мы знаем, что рубил дрова и вместо того, чтобы отнести топор в сарай, оставил его на кухне. Потом ты разгуливал по городу и купил обратный билет. Ты был в штатском и внимания не привлек. После ты вернулся домой». Теперь взял слово Везер: «Что последовало затем, неясно. Может, ты спорил с Моро, с матерью, может, вы крупно поссорились. Мы не уверены. И не знаем, в котором часу все происходило. Но нам известно, что ты оказался с Моро один на один. Тогда ты взял на кухне топор, вернулся в гостиную и убил отчима». — «Кстати, мы охотно верим, что ты ненамеренно оставил топор, — встрял Клеменс, — забыл его случайно и ничего заранее не замышлял, все получилось само собой. Но, раз начав, ты решил довести работу до конца». Везер продолжил: «Да уж, точно. Моро, наверное, удивился, когда ты засадил ему топор в грудь. Со звуком, будто полено раскололи. Твой отчим упал, захлебываясь кровью и булькая, с топором в грудной клетке. Ты поставил ему ногу на плечо для упора, вытащил топор и снова ударил, но плохо рассчитал угол, топор отпрыгнул, сломав Моро несколько ребер. Ты отступил, прицелился более тщательно и рубанул по горлу. Лезвие рассекло адамово яблоко, и ты услышал хруст перебитого позвоночника. Моро пронзила страшная судорога, он изрыгнул на тебя поток черной крови, из его шеи тоже хлестала кровь, и ты был полностью в крови. Потом его глаза заволокло пеленой, вся кровь вытекла через наполовину отрубленную шею, а ты смотрел, как потухли его глаза, словно у барана, которому перерезали горло на траве». — «Господа, — произнес я с нажимом, — вы совершенно сумасшедшие». Опять заговорил Клеменс: «Мы не знаем, видели ли близнецы убийство или только то, как ты поднимался по лестнице. Ты бросил тело и топор и, окровавленный, отправился на второй этаж». — «Мы не знаем, почему ты не убил мальчиков, — сказал Везер. — Ты мог легко это сделать, но не сделал. Может, не захотел, а может, и захотел, но поздно, они уже убежали. Или поначалу хотел, а потом передумал. Или ты уже догадался, что они — дети твоей сестры». — «Мы заезжали к ней в Померанию, — проворчал Клеменс. — Нашли письма, документы. Разные интересные вещи и среди прочего — свидетельства о рождении малышей. Впрочем, мы уже знали, кто они». Я истерично хихикнул: «А ведь я там был, сидел в кустах и наблюдал за вами». — «Да, мы это подозревали, — невозмутимо ответил Везер, — но не стали упорствовать, решили, что и так когда-нибудь тебя встретим. И, гляди-ка, вправду встретили». — «Продолжим нашу историю, — предложил Клеменс. — Итак, ты поднялся, залитый кровью. Мать ждала тебя или возле лестницы, или у двери в спальню. Стояла в ночной рубашке, твоя старая мать. Она заговорила, глядя тебе в глаза. Неизвестно, что она тебе сказала. Близнецы все слышали, но они молчат. Наверное, она тебе напомнила, как носила тебя в утробе, потом кормила грудью, как подтирала тебе задницу и мыла, пока твой отец шлялся по бабам, бог весть где. Может, она тебе показала грудь». — «Неправдоподобно, — я сплюнул и горько усмехнулся. — У меня аллергия на ее молоко, она никогда не кормила меня грудью». — «Тем хуже, — Клеменс и глазом не моргнул. — Может, она тебя погладила по подбородку, по щеке, назвала тебя «дитя мое». Но тебя это не растрогало. Ты должен был ей отплатить любовью, но ты ее ненавидел. Ты зажмурился, чтобы не видеть материнскую грудь, схватил мать за шею и задушил». — «Вы — чокнутые! — завопил я. — Несете какую-то околесицу!» — «Ну, уж не совсем, — съязвил Везер, — конечно, мы лишь восстанавливаем события, но они совпадают с фактами». — «Потом ты пошел в туалетную комнату и разделся, — бесстрастно пробасил Клеменс, — кинул вещи в ванну, смысл с себя кровь и ринулся в свою спальню, голышом». — «Тут непонятно, — встрял Везер. — Или ты удовлетворял свои извращенные потребности, или просто уснул. На рассвете ты встал, надел форму и уехал. Ты сел в автобус, потом на поезд, добрался до Парижа, а оттуда до Берлина. Тридцатого апреля ты послал телеграмму сестре. Она поехала в Антиб, похоронила мать и отчима и незамедлительно покинула город, прихватив детей. Возможно, она обо всем догадалась». — «Послушайте, — залепетал я, — вы потеряли рассудок. Судьи говорили, что у вас нет ни одного доказательства. Почему я убил? Какой у меня мотив? Всегда же нужен мотив». — «Мы не знаем, — спокойно ответил Везер. — Но, если откровенно, нам это неважно. Может, ты хотел денег Моро. Или ты психопат, сексуальный маньяк. Не исключено, что ты повредился умом после ранения. Возможно, речь о старой ненависти, которую ты питал к семье, — сколько таких случаев — и решил воспользоваться войной, чтобы по-тихому свести счеты, полагая, что среди такого количества смертей никто не заметит еще две. Или ты просто свихнулся». — «Ну и что вам, наконец, надо?» — опять завопил я. «Мы тебе уже сказали, — прошипел Клеменс, — правосудия». — «Город в огне! — выкрикнул я. — Трибунала больше нет! Все судьи либо мертвы, либо эвакуированы. Как вы будете меня судить?» — «Мы тебя уже осудили, — Везер говорил очень тихо, я слышал, как капает вода. — И признали тебя виновным». — «Вы? — ухмыльнулся я. — Вы ищейки. Вы не имеете права судить». — «Учитывая обстоятельства, — прогремел грубый голос Клеменса, — мы взяли на себя такое право». — «Ну, тогда вы, даже если у вас есть основание, ничуть не лучше меня», — грустно констатировал я.

Просмотров: 6

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

В день отъезда после обеда я явился во Дворец принца Альбрехта. Брандт позвал меня на доклад Шпеера, а потом я должен был присоединиться к доктору Мандельброду в поезде для особо важных персон. В холле я столкнулся с Олендорфом, которого не видел со времени его отъезда из Крыма. «Доктор Ауэ! Как приятно вас видеть снова. Вы в Берлине уже несколько месяцев, почему же не позвонили? Я бы охотно с вами встретился». — «Извините меня, бригадефюрер. Я был страшно занят. Впрочем, думаю, вы тоже». Я ощущал исходящее от него напряжение, будто он излучал черную, концентрированную энергию. «Брандт прислал вас к нам на конференцию, да? Если я не ошибаюсь, вы занимаетесь вопросами производства». — «Да, но только теми, что касаются заключенных в концентрационных лагерях». — «Понятно. Сегодня вечером мы собираемся подписать новый договор о сотрудничестве между СС и министром вооружения. Однако тема для обсуждения гораздо шире; ведь речь, кроме прочего, пойдет еще и о содержании рабочих иностранцев». — «Вы теперь в Министерстве экономики, бригадефюрер?» — «Да. Круг моих обязанностей расширяется. Жаль, что вы не экономист: благодаря этому договору для СД откроется совершенно новая область деятельности, я надеюсь. Ну, давайте подниматься, скоро начало».

Просмотров: 4

Всего (война на Восточном фронте): 23 миллиона.

Просмотров: 7

Я устал, но приятной тягучей усталостью, наступающей после физической нагрузки. Мы бродили по лесу довольно долго. При входе в замок я отдал ружье и ягдташ, счистил грязь с сапог и поднялся к себе в комнату. В камин подбросили поленьев, было уютно и тепло. Я снял мокрую одежду, потом обследовал смежную со спальней ванную: здесь имелась проточная вода, да еще и горячая, мне это показалось чудом, в Берлине горячая вода стала редкостью; наверное, хозяин установил бойлер. Я наполнил ванну чуть ли не кипятком, скользнул внутрь, сжал зубы, но, привыкнув, вытянулся в длину, мне было покойно и хорошо, словно неродившемуся ребенку в околоплодных водах. Я лежал долго, насколько позволило время, затем, как делают в России, распахнул настежь окна и стоял перед ними голым, пока кожа не сделалась мраморной; потом я выпил стакан холодной воды и лег животом на кровать.

Просмотров: 5

Хёсс выделил мне пустовавший кабинет в комендатуре Аушвица-I, из окон открывался вид на Солу и утопавший в зелени кокетливый квадратный домик на противоположной стороне Казернештрассе, где проживал комендант с семьей. В отличие от люблинского, Немецкий дом, в котором я разместился, оказался гораздо спокойнее: в нем останавливались на ночлег солидные, серьезные люди, профессионалы, которые по разным причинам оказывались здесь проездом; по вечерам из лагеря приходили офицеры выпить пива или сыграть на бильярде, но вели они себя пристойно. Кормили в Доме отменно, к щедрым порциям подавали болгарское вино или хорватскую сливовицу, а иногда даже сливочное мороженое на десерт. Помимо Хёсса моим главным собеседником стал гарнизонный врач штурмбанфюрер доктор Эдуард Вирт. Его кабинет находился в госпитале СС Аушвица-I в конце Казернештрассе напротив крематория, который со дня на день собирались отключить, и штаб-квартиры политического отдела. У Вирта были тонкие черты лица, светлые глаза, волосы редкие; энергичный, умный, он, похоже, устал от своих обязанностей, но руки не опускал и стремился преодолевать трудности. Основной задачей он считал борьбу с тифом: в лагере вспыхнула уже вторая за год эпидемия, выкосившая цыганский сектор и поражавшая охрану СС и их семьи, причем летальный исход не был редкостью. Мы подолгу беседовали с Виртом. В Ораниенбурге он являлся подчиненным доктора Лоллинга и жаловался на отсутствие поддержки; когда я сказал Вирту, что разделяю его мнение, он доверился мне и признался, что не может конструктивно работать с этим некомпетентным и отупевшим от наркотиков человеком. Сам Вирт был не из Инспекции концлагерей, с 1939 года он служил на фронте в ваффен-СС и получил Железный крест 2-й степени; но его уволили в запас из-за серьезной болезни и определили в лагерь. Вирт обнаружил Аушвиц в катастрофическом состоянии, и уже год его не покидало желание исправить положение дел.

Просмотров: 6

В результате мы получили очередное, типичное для фон Рейхенау распоряжение: подчеркивая необходимость уничтожения преступников, большевиков и особенно еврейских элементов, он запрещал солдатам 6-й армии без приказа старшего офицера присутствовать при операциях, участвовать в них или фотографировать их. Ничего, конечно, по существу не изменилось, но Раш велел проводить операции за пределами городов и ставить оцепление по всему периметру, чтобы предупредить появление «зрителей». Казалось, отныне будет соблюдаться строгая секретность. Однако желание поглазеть на такое заложено в природе человеческой, и, возможно, высшее командование беспокоила мысль, что люди способны получать удовольствие от подобного рода деятельности. Не стану отрицать, действительно многим это нравилось. Некоторые наслаждались самим процессом, но таких скорее воспринимали как больных и вполне справедливо порицали, отстраняли от дел или давали другие поручения, а иногда, если они окончательно переступали границы, даже судили. Что касается остальных, испытывавших отвращение к операциям или просто равнодушных, они всё исполняли из чувства долга и упивались своей преданностью делу, своей способностью, несмотря на омерзение и ужас, успешно справляться с трудным заданием. «Мне неприятно убивать», — твердили они, наслаждаясь собственной добродетелью и непоколебимостью. Совершенно очевидно, что наверху рассматривали проблему в общем виде, и полученные нами разъяснения оказались поэтому неконкретными и расплывчатыми. Einzelaktionen, то есть акции, предпринятые по личной инициативе, приравнивались к обыкновенным убийствам и карались. Фон Рок, опираясь на приказ верховного командования вермахта о дисциплине, обнародовал распоряжение, согласно которому солдаты, самовольно открывшие огонь по евреям, получали шестьдесят дней ареста за неповиновение; в Лемберге, по слухам, унтер-офицера осудили на шесть месяцев тюрьмы за убийство какой-то старой еврейки. Однако чем больший масштаб приобретали акции, тем сложнее было контролировать их исполнение. Одиннадцатого и двенадцатого августа бригадефюрер Раш собрал в Житомире всех командующих зондеркомандами и айнзатцкомандами: кроме Блобеля, Германа из подразделения 4-б, Шульца из 5-го и Крогера из 6-го присутствовал Йекельн. День рождения Блобеля выпадал на тринадцатое, и офицеры решили его отметить. Весь день Блобель пребывал в настроении еще более отвратительном, чем обычно, и несколько часов провел в одиночестве, запершись у себя в кабинете. Что до меня, я был довольно сильно занят: мы как раз получили приказ группенфюрера Мюллера, главы гестапо, собрать для передачи фюреру видеоматериалы о нашей деятельности — фотографии, кинопленки, листовки, плакаты. Прежде всего я направился в группенштаб к завхозу Гартлю договариваться о выделении небольшой суммы, чтобы купить у солдат отснятые пленки; он сначала отказал, сославшись на приказ рейхсфюрера, запрещающий членам айнзатцгрупп использовать казни в каких бы то ни было целях; впрочем, для самого Гартля продажа фотографий обернулась бы выгодой. В конце концов мне удалось убедить его в том, что просить людей финансировать из собственного кармана работу айнзатцгруппы невозможно, и следует избавить их от расходов на печатание снимков, необходимых нам для архивов. Он согласился при условии, что мы заплатим только унтер-офицерам и солдатам; а офицеры пусть проявляют фотографии на свои средства, если таковые у них имеются. Заручившись согласием Гартля, остаток дня я провел в бараках, изучая коллекции наших солдат и заказывая снимки. Среди солдат были превосходные фотографы, но их работы оставляли у меня неприятный осадок, при этом я, словно завороженный, не мог отвести от них глаз. Вечером офицеры собрались в столовой, украшенной Штрельке и его помощниками по случаю праздника. Когда Блобель присоединился к нам, он был уже подшофе, глаза его налились кровью, но он держал себя в руках и говорил мало. Фогт, самый старший по возрасту, поздравил именинника от всех нас и предложил тост за его здоровье; потом мы попросили Блобеля сказать что-нибудь. Он колебался, затем поставил стакан на стол, скрестил руки за спиной и обратился к нам: «Господа! Я благодарю вас за поздравления. Ваша искренность тронула меня до глубины души. Сожалею, но у меня для вас сообщение иного рода. Вчера высший командующий СС и полиции в России, обергруппенфюрер Йекельн, передал нам новый приказ. Это прямое распоряжение рейхсфюрера СС, исходящее, однако, — я подчеркиваю так же, как подчеркнул это обергруппенфюрер, — лично от фюрера». Блобеля трясло, он втягивал щеки, прикусывал их. «Отныне наши действия распространяются на все еврейское население. Без исключений». Присутствующие оцепенели; затем разом заговорили. В голосе Кальсена сквозило недоверие: «Все?» — «Все», — подтвердил Блобель. «Но, послушайте, это невозможно», — умоляюще воскликнул Кальсен. Я молчал, меня словно сковало холодом, О господи, думал я, ведь это придется выполнять, так приказано, и ничего другого не остается. Охваченный безграничным ужасом, я никак не выказывал этого, держался спокойно, дышал ровно. Кальсен негодовал: «Штандартенфюрер, многие из нас женаты, у нас дети. Нельзя требовать от нас такого». — «Господа, — Блобель говорил тихо, но решительно, — речь идет о приказе нашего фюрера, Адольфа Гитлера. Мы национал-социалисты и служим в СС, и мы подчинимся. Поймите: в Германии мы смогли решить еврейский вопрос без эксцессов и в соответствии с требованиями гуманности. Но, завоевав Польшу, мы в придачу получили еще три миллиона евреев. Никто не знает, что с ними делать и куда девать. Здесь, в этой огромной стране, где мы ведем войну на уничтожение со сталинскими ордами, мы вынуждены с самого начала принять самые решительные меры, чтобы обеспечить безопасность наших тылов. Надеюсь, вы все осознаете необходимость и неизбежность наших действий. Мы не в состоянии патрулировать каждую деревню и одновременно вести сражение; однако мы не можем позволить потенциальным врагам, хитрым и коварным, притаиться у нас за спиной. В Главном управлении имперской безопасности обсуждается возможность переселить евреев в резервацию в Сибирь или на Север после нашей победы. Так и им будет спокойнее, и нам. Но сначала надо победить. Мы уже истребили тысячи евреев, но остались десятки тысяч; чем глубже продвигаются наши войска, тем больше попадается евреев. А ведь если мы уничтожим мужчин, некому станет кормить их женщин и детей. У вермахта нет средств на прокорм десятков тысяч никому не нужных еврейских самок и их детенышей. Обречь их на голодную смерть тоже невозможно: это методы большевиков. Учитывая все обстоятельства, действительно самое гуманное решение — включить их, вместе с мужьями и сыновьями, в наши операции. Кроме того, опыт показывает, что плодовитое еврейство Восточной Европы — настоящий питомник, где взращиваются новые силы и иудео-большевизма, и капиталистической плутократии. Если мы позволим выжить кому-нибудь из этих особей, то в результате естественного отбора получим новую формацию, еще более опасную, чем предыдущая. Сегодняшние еврейские дети завтра превратятся в мятежников, партизан и террористов». Офицеры мрачно молчали; Кериг, я обратил внимание, пил, не останавливаясь. Глаза Блобеля, красные, затуманенные алкоголем, сверкали: «Мы все, национал-социалисты и солдаты СС, состоим на службе у нашего народа и фюрера. Напоминаю вам: Führerworte haben Gesetzeskraft, слово фюрера — закон. Вы должны противостоять искушению проявить человечность». Блобель особым умом не отличался; эти отточенные формулировки вряд ли принадлежали ему самому. Но верил он им безоговорочно; что еще важнее, хотел им верить и в свою очередь делился с теми, кто в них нуждался. Для меня подобные словеса особого значения не имели, свои умозаключения я строил самостоятельно. Но сейчас мне было не до размышлений, голова гудела, страшно сдавливало виски, хотелось побыстрее уйти спать. Кальсен крутил на пальце обручальное кольцо, наверняка сам того не замечая; он порывался что-то сказать, но передумал. «Schweinerei, eine grosse Schweinerei», — бормотал Гефнер, и никто ему не возражал. Блобель, похоже, выдохся, исчерпал запасы идей, но мы почувствовали, как сила его воли подчинила и теперь удерживала всех присутствующих на месте, точно так же, как чья-то воля удерживала его самого. В такой стране, как наша, роли распределены четко: ты — жертва, а ты — палач, выбора никому не предоставили и согласия не спросили, потому что все были взаимозаменяемы, и жертвы, и палачи. Вчера мы расстреливали евреев-мужчин, завтра женщин и детей, послезавтра еще кого-нибудь; и нас, как только мы отыграем свою роль, тут же заменят. Германия, по крайней мере, не избавлялась от палачей, даже заботилась о них, в отличие от Сталина с его болезненным пристрастием к чистке рядов; что, в общем-то, не противоречило логике вещей. Для русских, как и для нас, человек не стоил ничего, нация, государство стали всем, в этом смысле мы были отражением друг друга. Евреи тоже обладали развитым чувством общности, ощущением единого народа: они оплакивали мертвых, хоронили их, если могли, и читали каддиш; пока хоть один еврей жив, живет Израиль. Без сомнения, они превратились в наших заклятых врагов именно потому, что оказались слишком похожими на нас.

Просмотров: 7