Русские прошли мимо. Навстречу мне по аллее семенил слоненок, за ним три шимпанзе и оцелот. Они обогнули мертвецов и, не замедляя хода, перебежали мостик, бросив меня одного. Меня лихорадило, сознание раздваивалось. Но я и сейчас ясно помню два тела, лежащие одно на другом в луже около мостика, и удаляющихся животных. Душа болела, но у меня не было возможности осознать, отчего именно. Я вдруг ощутил всю тяжесть прошлого, боль жизни и неумолимой памяти. Я остался один на один с умирающим гиппопотамом, страусами и трупами, один на один со временем, печалью, горькими воспоминаниями, жестокостью своего существования и грядущей смерти. Мой след взяли Благоволительницы.
Лучи закатного солнца пробились сквозь облака и осветили стену спальни, секретер, боковую сторону шкафа и подножие кровати. Я встал, пописал, спустился на кухню. Вокруг стояла тишина. Я нарезал вкусный серый деревенский хлеб, намазал маслом и положил сверху толстые ломти ветчины. Еще я нашел маринованные огурцы, миску с паштетом, яйца вкрутую, поставил все на поднос с приборами, двумя стаканами и бутылкой хорошего бургундского. Вернулся в спальню, устроил поднос на кровати. Сел по-турецки и глядел на пустовавшее напротив место. Постепенно передо мной воплотилась сестра, на удивление материально. Она спала на боку, калачиком, тяжелые груди и живот немножко отвисли, кожа на угловатом, выступающем бедре натянулась. Я откупорил бутылку, глубоко вдохнул хмельной аромат, наполнил оба стакана. Выпил и принялся за еду. Я ужасно проголодался, сожрал все, что принес, и осушил бутылку. День угасал, и комната погружалась в темноту. Я убрал поднос, зажег свечи и взял сигареты, курил, вытянувшись на спине, держа пепельницу на животе. Вдруг где-то надо мной раздалось отчаянное жужжание, я, не двигаясь, поискал глазами и заметил на потолке муху. Паук ее бросил и убежал в щелку в лепнине. Муха попалась в паутину и билась, жужжа, стараясь освободиться, но тщетно. Я отодвинул пепельницу и вообразил, что по мне скользит тело сестры, я взвешиваю на ладонях ее груди, ее черные волосы, обрамляющие лицо, освещенное лучезарной, радостной улыбкой, опустились вокруг моей головы словно занавес. И Уна говорит: «Ты появился на свет по одной-единственной причине — чтобы трахать меня». Муха продолжала жужжать, но с возрастающими паузами, вдруг загудит, потом замолкает. Я словно ощупывал позвоночник Уны, чуть ниже поясницы, губы надо мной шептали: «О господи, о господи». Потом я еще раз взглянул на муху. Она притихла и не шевелилась, яд наконец ее парализовал. Я заметил, как вылез паук. Потом, наверное, я задремал. Меня разбудило неистовое жужжание, я открыл глаза. Паук сидел возле бьющейся в паутине мухи. Паук колебался, приближался и отступал и все-таки решил вернуться в убежище. Муха опять замерла. Я попытался представить ее безмолвный ужас, страх, отраженный в ее глазах с тысячью граней. Время от времени паук выбегал, проверял добычу лапкой, опутывал кокон еще несколькими витками и возвращался в укрытие. А я наблюдал за этой бесконечной агонией, пока через несколько часов паук не уволок в щель обессилевшую или уже мертвую муху, чтобы спокойно ее высосать.
Я сел в ночной экспресс и уже на рассвете был в Париже. На контрольных пунктах сложностей не возникло. С какой радостью любовался я светло-серыми зданиями перед вокзалом и суетой улиц; из-за нехватки горючего машины практически исчезли, шоссе заполнили велосипеды и мотороллеры, между которыми с трудом прокладывали себе дорогу редкие немецкие автомобили. Я развеселился, зашел в первое попавшееся кафе и прямо у стойки выпил фруктовой водки. Я был в штатском, меня все принимали за француза, что доставляло мне странное удовольствие. Я не спеша добрел до Монмартра и снял номер в маленьком скромном отеле на склоне холма над площадью Пигаль; я знал это местечко: комнаты простые и чистые и хозяин, не страдающий любопытством, что очень меня устраивало. В первый день мне не хотелось никого видеть. Я решил прогуляться. Уже наступил апрель, весна угадывалась всюду: в нежной голубизне неба, в почках и цветах, проклюнувшихся на веточках, в бодрой или, по крайней мере, легкой походке людей. Не секрет, что жизнь здесь была трудная, желтоватый оттенок, который приобрели лица большинства парижан, свидетельствовал о недоедании. Тем не менее со времени моего последнего приезда ничего кардинально не изменилось, кроме уличного движения и граффити: на стенах теперь красовались надписи «СТАЛИНГРАД» или «1918», часто тщательно затертые, а иногда — бесспорно, по блестящей инициативе наших служб — исправленные на 1763. Я неторопливо спустился к набережной Сены, перерыл прилавки букинистов. К моему удивлению, рядом с Селином, Дрийё, Мориаком, Бернаносом и Монтерланом открыто продавали Кафку, Пруста и даже Томаса Манна; либерализм царил здесь по-прежнему. Почти у всех торговцев можно было найти «Развалины» Ребате, появившиеся в прошлом году. Я с любопытством пролистал книгу, но покупку отложил. В конце концов я выбрал эссе Мориса Бланшо, критика национал-социализма, мне нравились некоторые его довоенные статьи; это были сброшюрованные гранки под названием «Неверные шаги», без сомнения, их продал какой-нибудь журналист. Издание книги задерживается, объяснил мне букинист, бумаги нет, но сборник, заверил он, лучшее из недавно написанного, если вы только не поклонник Сартра, он-то Сартра не выносит (а я вообще ни разу о Сартре не слышал). Я сел на террасе на площади Сен-Мишель, заказал сэндвич и бокал вина. Прежний владелец книги разрезал лишь первую тетрадку; я попросил принести нож и в ожидании закуски принялся разрезать оставшиеся страницы — этот умиротворяющий ритуал всегда доставлял мне наслаждение. Бумага была плохого качества; чтобы не порвать листы, я не торопился и работал очень аккуратно. Поев, я поднялся к Люксембургскому саду. Вокруг центрального круглого водоема, по расходящимся лучами аллеям, между деревьями и еще голыми газонами фланировали люди, гудели, беседовали, читали или сидели с закрытыми глазами, греясь под неярким солнышком. Я устроился на металлическом стуле с облупившейся зеленой краской и наугад прочел несколько эссе, сначала об Оресте, хотя в основном там речь шла о Сартре. Этот пресловутый Сартр, видимо, написал пьесу, где использовал фигуру несчастного отцеубийцы, чтобы трактовать идеи о свободе человека в совершении преступления; и я согласился с Бланшо, жестко его раскритиковавшем. Я зачитался статьей о «Моби Дике» Мелвилла, где Бланшо говорил о «невозможном романе», кстати скрасившем какой-то период и моей юности тоже, как о письменном эквиваленте универсума, как о произведении, сохраняющем иронический характер тайны и открывающемся в вопросах, в нем же заданных. Честно говоря, я не слишком понял рассуждения Бланшо. Но меня вдруг охватила тоска по той жизни, которую я мог бы иметь: вместо давящей строгости Закона, радость свободной игры идеями и словами; и я с восторгом устремился вслед за поворотами весомой, несуетной мысли, прокладывающей путь среди множества прочих, словно подземная речка, медленно точившая камень. Потом я закрыл книгу и продолжил прогулку, пошел к Одеону, потом по почти пустому бульвару Сен-Жермен к Национальной ассамблее. Каждое место связывалось для меня с какими-то моментами прошлого: годами подготовительных курсов, учебой в Свободной школе политических наук.
В Кёрлине шел ожесточенный бой. Притаившись на опушке леса, мы смотрели, как русские танки, рассредоточенные на дороге, с небольшой возвышенности беспрерывно обстреливают немецкие позиции. Пехотинцы бежали рядом с танками, прыгали во рвы. Снег и черноватую землю усеивало множество коричневых точек, трупы. Мы осторожно отступили в лес. Чуть выше обнаружили нетронутый каменный мостик через Персанту, вернулись, перебрались на другой берег и, прячась в буковой роще, проскользнули к основной трассе на Плате. В лесах тоже везде валялись тела, русские и немцы вперемешку, — останки тех, что бились здесь не на жизнь, а на смерть. У многих немецких солдат я заметил французские нашивки. Теперь все стихло. Обшарив карманы, мы нашли несколько полезных вещей: ножи, компас, вяленую рыбу в вещмешке у русского. Внизу советские бронетранспортеры на полной скорости катили к Кёрлину. Томас решил дожидаться ночи, а потом попытаться пересечь шоссе, чтобы узнать, кто занимает дорогу на Кольберг, наши или русские. Я устроился в кустах спиной к дороге, выпил водки, закусывая луковицей, достал из кармана «Воспитание чувств» во вздувшемся и полностью деформированном переплете, аккуратно расклеил несколько страниц и принялся читать. Длинный, спокойный поток прозы быстро увлек меня, я больше не слышал ни скрежета гусениц, ни грохота моторов, ни несуразных криков русских: «Давай! Давай!», ни отдаленных взрывов. Чтению мешали только слипшиеся и покоробившиеся страницы. Стемнело, и я с сожалением закрыл книгу. Мы с Пионтеком немного поспали, а Томас сидел и вглядывался в лес. Проснулся я под толстым слоем пушистого снега, крупные снежинки кружились между деревьями и ложились на землю. По шоссе время от времени проезжал танк, свет фар пронизывал снежные вихри, и больше ничто не нарушало тишину. Мы прокрались к дороге и стали выжидать. Со стороны Кёрлина все еще раздавались выстрелы. Показались два танка, за ними грузовик, «студебеккер» с красной звездой. Как только они проехали, мы перебежали шоссе, скатились под откос и помчались в лес. Через несколько километров пришлось повторить этот маневр, чтобы пересечь небольшую дорогу на соседнюю деревню Гросс-Йестин; там путь тоже был заблокирован танками и машинами. Пока мы шли по полям, нас скрывал плотный снег, ветра не было, и он падал почти вертикально, приглушая звуки, взрывы, шум моторов, крики. Заслышав металлический лязг или громкие голоса русских, мы быстро ложились в ближайшую канаву или за кустарник. Патруль проходил мимо в двух шагах, не замечая нас. В конце концов мы снова вышли к Персанте. Шоссе на Кольберг проходило за ней, и мы брели вдоль реки к северу, пока Томас не отыскал в камышах лодку, правда, без весел. Взамен их Пионтек срезал длинные палки, и мы благополучно перебрались на другой берег. На шоссе царило оживленное движение в двух направлениях. Русские транспортеры и грузовики ехали с зажженными фарами, как по автостраде. Длинная колонна танков катила к Кольбергу. Зрелище было феерическое, каждый танк украшали кружева, большие белые скатерти, привязанные к пушкам и орудийным башням, развевались по бокам, и в снежных вихрях, подсвеченных фарами, грохочущие, темные машины казались легкими, почти невесомыми, они словно плыли по дороге сквозь снег, сливавшийся с их парусами. Мы медленно отошли обратно в лес. «Переберемся назад через Персанту, — встревожено шептал Томас. — О Кольберге можно забыть. Надо, конечно, идти до Одера». Но лодки мы не нашли и тащились довольно долго, прежде чем обнаружили брод, который определили по кольям и подобию пешеходного мостика, натянутого под водой, рядом, зацепившись за него ногой, плавал на животе труп французского солдата ваффен-СС. Холодная вода поднималась до бедер, я держал книгу в руках, чтобы уберечь ее от очередного купания. Крупные снежинки падали на воду и тут же таяли. Мы, все трое, уснули в хижине лесника в чаще леса, даже не позаботившись о карауле, сапоги мы сняли, но брюки не просохли ни за ночь, ни даже утром. Мы шли уже почти тридцать шесть часов и изнемогали от усталости, но идти нам предстояло еще долго.
АОК (Armeeoberkommando) — Генеральный штаб армии, контролировавший определенное число дивизий. На всех уровнях (армия, дивизия, полк и т. д.) военные штабы состояли из начальника штаба; генерала, отвечающего за проведение операций I-a (Eins-a); интенданта Ib (Eins-b); офицера разведки Ic/AO (Eins-c/Abwehroffizier).