Цитата #4 из книги «Благоволительницы»

Когда в отпуске отрешаешься от работы, привычных обязанностей, повседневной суеты, чтобы посвятить себя серьезному замыслу, все выглядит иначе. И вот черными тяжелыми волнами надвигается прошлое. По ночам спишь беспокойно, мелькают и множатся сны, а наутро в голове едкий влажный туман, и жди, пока он рассеется. Не поймите превратно: речь здесь не о чувстве вины и не об угрызениях совести. Они тоже присутствуют, я не отрицаю, но, уверен, все гораздо сложнее. Даже человек, который никогда не воевал, не убивал по приказу, прочувствует то, о чем я говорю. Припомнит мелкие подлости, трусость, лживость, мелочность — любому есть о чем сокрушаться. Неудивительно, что люди изобрели работу, алкоголь, пустой треп. Неудивительно, что телевидение пользуется успехом. В общем, я прервал свой злополучный отпуск, и к лучшему. А для писанины время у меня и так найдется, днем, за обедом, и вечером, после ухода секретарей.

Просмотров: 6

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

Пионтек меня не будил, и я проспал до восьми часов. Кухня пока работала, и я заказал омлет с колбасой. Потом вышел на улицу. Колонны из Аушвица I и Биркенау уже двинулись. Заключенные, обернув ноги всем, что только удалось раздобыть, медленно, спотыкаясь, продвигались вперед в окружении тепло одетых и хорошо накормленных капо и охраны СС. Те, кто имел одеяла, захватили их с собой и несли, водрузив на голову, словно бедуины. И больше ничего. На мой вопрос мне ответили, что узникам раздали по куску хлеба и колбасы на три дня, и никто не слышал распоряжения об одежде.

Просмотров: 5

Однажды утром Янсен предложил мне присутствовать на операции. Я знал, что рано или поздно подобное случится, и много об этом размышлял. Могу сказать со всей искренностью, что наши методы вызывали у меня недоумение: их логику я понимал плохо. Я говорил с заключенными евреями, заверявшими меня, что для них издавна зло шло с востока, а добро с запада; в 1918-м они принимали наших солдат как освободителей и спасителей, те в свою очередь вели себя очень гуманно; после ухода немцев вернулись украинцы-петлюровцы и принялись снова убивать евреев. Большевистская власть морила народ голодом. Теперь убиваем мы. Действительно, тут не поспоришь, убивали мы много. Я считал происходящее большой бедой, даже если оно и было неизбежно и необходимо. Но беде надо уметь противостоять; надо быть готовым лицом к лицу встретить неизбежность и необходимость и потом еще принять все вытекающие из них последствия; закрывать на них глаза — значит никогда не найти ответа. Я принял приглашение Янсена. Операцией руководил унтерштурмфюрер Нагель, его помощник, с которым мы вместе выехали из Звягеля. Накануне прошел дождь, но дороги не развезло, мы потихоньку двигались между двумя высокими, залитыми светом стенами деревьев, закрывавших от нас поля. Городишко, я забыл его название, находился на берегу широкой реки, совсем недалеко от бывшей советской границы; население было смешанное, в одной стороне жили крестьяне-галичане, в другой — евреи. К нашему приезду уже развернули оцепление. Нагель показал мне лес за городком: «Там все и происходит». Он, похоже, нервничал, дергался, наверное, тоже никого еще не убивал. Наши аскарисы собирали евреев, и старых, и молодых, на центральной площади; гнали их маленькими группками с еврейских улочек, иногда били, потом заставляли садиться на корточки и ждать под охраной военной полиции. Группки сопровождали несколько немцев, один из них, Гнаук, подгонял евреев, стегая их плетью. Если бы не крики, то все казалось бы относительно спокойным и упорядоченным. Зевак разогнали; время от времени какой-нибудь ребенок выбегал на угол площади посмотреть на сидящих на корточках евреев и тут же исчезал. «Я думаю, понадобится еще с полчаса», — сказал Нагель. «Могу я пройтись?» — спросил я. «Да, конечно. Но возьмите с собой хотя бы вашего ординарца». Он имел в виду Поппа, который с Лемберга со мной не разлучался, заботился о жилье, варил кофе, чистил сапоги и стирал форму; его не приходилось даже ни о чем просить. Я направился мимо маленьких галицийских ферм к реке; Попп с винтовкой на плече следовал в нескольких шагах за мной. Дома были длинные, низкие, двери плотно закрыты, и кругом ни души. Перед деревянными воротами, окрашенными в грязно-голубой цвет, оглушительно гогоча, топтались гуси, штук тридцать, наверное. Я миновал последние дома и спустился к реке, но берега размыло, пришлось подняться повыше; вдалеке я заметил лес. В воздухе раздавалось пронзительное, надоедливое кваканье разморенных жарой лягушек. Выше, в размокшем поле, среди луж, в которых отражалось солнце, около дюжины жирных гусей гордо вышагивали друг за другом, за ними двигался какой-то перепуганный теленок. Мне уже приходилось видеть украинские городишки, по сравнению с этим они были нищими и убогими; я стал опасаться, как бы в теориях Оберлендера не образовалась серьезная брешь. Я повернул обратно. Перед голубыми воротами все так же терпеливо стояли гуси и смотрели на корову, ее глаза, сплошь облепленные мухами, сильно слезились. На площади аскарисы криками и ударами шомполов загоняли евреев в грузовики, хотя евреи и не сопротивлялись. Прямо передо мной двое украинцев тащили старика с деревянной ногой, протез отстегнулся, но они без колебаний грубо швырнули старика в кузов. Нагель куда-то отлучился, я поймал аскариса и указал ему на деревянную ногу: «Положи в кузов». Украинец пожал плечами, поднял протез и бросил старику. В каждый грузовик помещалось около тридцати евреев, общее их количество приближалось к ста пятидесяти, но нам выделили всего три грузовика, поэтому один и тот же маршрут предстояло проделать дважды. Когда грузовики заполнились, Нагель велел мне садиться в «опель» и повернул к лесу, грузовики следом за нами. На опушке уже выстроили оцепление. Евреи вылезли из грузовиков, Нагель приказал определить среди них тех, кто пойдет копать; остальные должны были ждать здесь. Гауптшарфюрер произвел отбор, раздали лопаты; Нагель организовал конвой, и группу повели в лес. Грузовики отправились за следующей партией. Я разглядывал евреев — те, что были ко мне поближе, казались бледными, но спокойными. Нагель приблизился и принялся торопливо убеждать меня, показывая на евреев: «Такова необходимость, вы понимаете? Здесь не следует принимать в расчет человеческое страдание». — «Да, но, тем не менее, какую-то роль оно все равно играет». Как раз этого я и не мог постичь: пропасть, полное несоответствие между тем, как легко убивать и как тяжело умирать. У нас выдался всего лишь очередной гнусный день; для них он был последним.

Просмотров: 4

Я обнаружил своего шофера возле машины в крайнем раздражении. Окна в ней выбило, бок помял соседний автомобиль, отброшенный взрывной волной. Коляски на площадки разметало в клочья. Зоопарк опять горел, оттуда неслись жуткие звуки, рычание, рев, мычание агонизирующих животных. «Бедные звери, — прошептала Хелена, — даже не понимают, что с ними случилось». Шофер мог думать только о машине. Я пошел за полицейскими, чтобы те помогли нам ее вытащить. Дверь со стороны пассажира заклинило, я усадил Хелену впереди, а сам через водительское кресло пролез назад. Маршрут оказался не из легких, руины заблокировали улицы, мы вынуждены были сделать крюк по Тиргартену, но, проезжая мимо Фленсбургерштрассе, я с радостью констатировал, что мой дом на месте. Альт-Моабит, если не считать нескольких шальных бомб, более или менее сохранился, я попрощался с Хеленой у ее дома: «Теперь мне известно, где вы живете. Если позволите, я навещу вас, когда все поуляжется». — «Буду рада», — ответила она с той самой своей прекрасной спокойной улыбкой. Потом я повернул к отелю «Эден» и нашел лишь развороченный обугленный остов: три мины угодили прямо в крышу. К счастью, бар выдержал, постояльцы отеля спаслись, и их можно было эвакуировать. Мой сосед грузин пил коньяк из горлышка вместе с другими потерпевшими; он меня увидел и заставил отхлебнуть глоток. «Я все потерял! Все! Особенно мне жалко ботинки. Четыре новые пары!» — «Вам есть куда пойти?» Он пожал плечами: «У меня тут друзья недалеко. На Раухштрассе». — «Давайте я вас отвезу». В доме, который указал грузин, уже не было окон, но при этом он казался обитаемым. Я выждал несколько минут, пока грузин ходил наводить справки. Вернулся он обрадованный: «Все отлично! Они уезжают в Мариенбад, я с ними. Зайдете пропустить стаканчик?» Я отказался, но он упорствовал: «Давайте! На посошок». Я чувствовал себя уставшим и опустошенным, пожелал ему удачи и поспешил ретироваться. Унтерштурмфюрер в гестапо объявил мне, что Томас нашел приют у Шелленберга. Я перекусил, велел постелить мне в импровизированном дортуаре и заснул.

Просмотров: 3

Подобно большинству людей, я вовсе не хотел становиться убийцей. Я уже упоминал, что если бы мог, занимался литературой. Имей я талант, писал бы, а нет — преподавал бы, лишь бы жить в покое, окруженным прекрасными, лучшими творениями человеческого духа. Кто, кроме умалишенного, по доброй воле решиться убивать? А еще мне всегда хотелось играть на фортепиано. Однажды на концерте ко мне наклонилась пожилая дама: «Вы, наверное, пианист?» «Увы, мадам, нет», — с сожалением ответил я. То, что я не научился и уже не научусь играть, до сих пор удручает меня, и порой даже сильнее, чем пережитые ужасы, черная река прошлого, несущая меня сквозь года. Никак не успокоюсь. Когда я был еще маленьким, мать купила мне пианино. На день рождения, кажется, мне исполнилось девять. Или восемь. Во всяком случае, до переезда во Францию к этому Моро. Я умолял ее месяцами. Я мечтал о карьере великого пианиста, о водопадах легких, как пузырьки, звуков под моими пальцами. Но у нас не было денег. Отец исчез, счета его заблокировали (о чем я узнал позже), матери пришлось выпутываться в одиночку. И все же она раздобыла деньги, не знаю как; может, сэкономила или одолжила, а может, даже легла под кого-нибудь, — неважно. Несомненно, она возлагала на меня особые надежды и стремилась развивать мои способности. И вот в день моего рождения нам доставили пианино, настоящее прекрасное пианино. Даже если мать и приобрела его по случаю, стоило оно дорого. Поначалу я ликовал. Я стал ходить на уроки, но отсутствие прогресса быстро разочаровало меня, и я забросил занятия. Как любой нормальный ребенок, грезил я вовсе не о гаммах. Мать ни разу не упрекнула меня в неусидчивости и лени, но мысль о напрасно потраченных деньгах наверняка грызла ее. Пианино покрывалось пылью; у сестры оно тоже не вызывало интереса; я о нем забыл и не сразу заметил, когда мать продала его, разумеется, себе в убыток. Я никогда по-настоящему не любил мать, даже ненавидел ее, но случай с пианино вызывает у меня жалость к ней. Впрочем, отчасти она виновата сама. Ей бы настоять, проявить необходимую строгость, и я бы сейчас играл на пианино, радовался, находя спасение в музыке. Такое счастье играть дома, для себя. Конечно, я часто слушаю музыку и получаю огромное удовольствие, но это другое, это замещение. Точно так же, как мои любовные связи с мужчинами: в действительности — говорю, не краснея, — я бы предпочел быть женщиной. Не женщиной, живущей и действующей в этом мире, не женой, не матерью. Нет, голой женщиной, той, что лежит на спине с раздвинутыми ногами, задыхаясь под тяжестью мужского тела, вцепившейся в него, пронзаемой им, тонущей в нем, превращающейся в безбрежное море, в которое он погружается, бесконечным наслаждением. Меня влечет не внешняя сторона ее жизни, а темная, скрытая от чужих глаз. Но не случилось. Вместо этого я стал юристом, сотрудником службы безопасности — СД, офицером СС, а потом добрался до поста директора кружевной фабрики. Грустно, но факт.

Просмотров: 6

Через несколько дней после Нового года Блобель завершил операцию. На ХТЗ оставались тысячи евреев, которых ждали принудительные работы в городе, расстрелять их должны были позднее. Нам сообщили, что Блобеля скоро заменят. Он знал об этом, но около месяца молчал. Убрать его следовало уже давно. В Харькове Блобель превратился в опустившегося неврастеника, почти как в Луцке. Однажды он созвал нас, чтобы выразить восхищение последними достижениями зондеркоманды, но уже через мгновение из-за пустяка, из-за какого-то неловко оброненного слова заходился бешеным криком. В один из первых январских дней я заглянул к нему в кабинет передать отчет Войтинека. Не поздоровавшись, он швырнул мне листок бумаги: «Вот, полюбуйтесь на это дерьмо». Он был пьян и весь побелел от злости. Я взял листок, приказ генерала фон Манштейна, командующего 11-й армией в Крыму. «Это ваш шеф Олендорф мне подсунул. Читайте, читайте. Там, внизу, нашли? «Присутствие на казнях евреев — бесчестие для офицеров». Позор! Ублюдки! А то, чем занимаются они, разумеется, делает им честь… можно подумать, они пленным почести воздают!.. Я участвовал в Мировой войне, тогда о пленных заботились, их кормили и не заставляли подыхать с голоду, как скотов». Он схватил со стола бутылку шнапса, налил стакан до краев и одним махом осушил его. Я стоял перед ним молча. «Можно подумать, все получают приказы из разных источников… Мерзавцы! Не хотят руки марать, говнюки из вермахта! Грязную работу норовят свалить на нас». Он поднял голову, лицо его побагровело. «Собаки! Потом начнется: «Нет, мы здесь ни при чем. Жестокости — это всё те, другие, убийцы из СС. Мы ничего общего с ними не имеем. Мы, солдаты, честно сражались на поле боя». А кто города брал, где мы потом проводили чистки? Кого мы защищали, ликвидируя партизан, евреев и прочую шваль? Вермахт что — жаловался? Нет, сами нас просили!» Он брызгал слюной. «А эта мразь Манштейн, лицемер, жид-полукровка, научил собаку поднимать лапу, когда раздается «Хайль Гитлер», а над столом у себя за спиной повесил, это Олендорф мне растрезвонил, плакат: «Что сказал бы об этом фюрер?» И точно, что же скажет наш фюрер? А что сказать, когда АОК одиннадцать приказывает айнзатцгруппе уничтожить всех евреев в Симферополе до Рождества, чтобы офицеры веселились без евреев — judenfrei? А потом выпустят газетенки, прославляющие вермахт? Свиньи. А кто подписывал Kommissarbefehl? Кто санкционировал? Кто? Неужели рейхсфюрер?» Он остановился, чтобы перевести дух и осушить еще стакан; глотнул, поперхнулся, закашлялся. «Если ситуация обернется к худшему, они всё повесят на нас. Всё. Надеются выйти чистенькими, душками этакими, — он вырвал у меня письмо и помахал им в воздухе, — приговаривая: «Нет, не мы убивали евреев, комиссаров, цыган, есть доказательства, поймите, мы были против, вся вина на фюрере и эсэсовцах»…» В его голосе зазвучали плаксивые нотки. «Черт, даже если мы победим, нас подставят. Потому что, послушайте, Ауэ, послушайте меня хорошенько, — теперь он говорил хриплым шепотом, — рано или поздно все вскроется. Все. Слишком многие осведомлены, свидетелей полно. И когда все вскроется, без разницы, выиграем мы войну или проиграем, поднимется неслыханный шум, скандал. Понадобятся виновные. И нам снесут головы, чтоб услужить толпе, а прусские жиды-полукровки фон Манштейны, фон Рундштедты, фон Браухичи и фон Клюге вернутся в фон фу-ты ну-ты уютные замки, засядут за фон фу-ты ну-ты мемуары и при встрече будут похлопывать друг друга по спине, ведь фон фу-ты ну-ты ветеранам пристали почет и уважение. Они нам устроят новое тридцатое июня, только в роли дураков выступим мы, СС. Твари!» Он брызгал слюной на документы. «Твари! Твари! Наши головы полетят, а на их белых ухоженных ручках ни капельки крови. Словно никто из них никогда не подписывал приказа о расстрелах. И никто из них не кричал: «Хайль Гитлер!», когда им докладывали об уничтожении очередной партии евреев». Он вскочил со стула, вытянулся, выпятил грудь, вскинул почти вертикально руку и проревел: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Зиг Хайль!» Плюхнулся на место и забормотал: «Сволочи. Бесчестные твари. Расстрелять бы их тоже. Нет, не Рейхенау, он мужик, всех прочих». Речь его сделалась бессвязной, и наконец он затих. Я воспользовался моментом, быстро протянул ему рапорт Войтинека и откланялся. Едва за мной закрылась дверь, он снова разорался, но я все равно ушел.

Просмотров: 5