Цитата #559 из книги «Благоволительницы»

ИКЛ (IKL–Inspektion der Konzentrationslager) — Инспекция концлагерей. Первый концентрационный лагерь, Дахау, был создан 20 марта 1933 года, за ним последовало множество других. В июне 1934 года, после «путча Рёма» и ликвидации руководства СА, непосредственное управление лагерями перешло к СС, после чего и была организована ИКЛ. ИКЛ располагалась в Ораниенбурге, ее начальником был назначен обергруппенфюрер СС Теодор Эйке, комендант Дахау. Именно ему Гиммлер доверил реорганизацию лагерей. «Система Эйке» вводилась с 1934 года и вплоть до первых лет войны и предусматривала психологическое, а иногда и физическое уничтожение противников режима. Принудительный труд, существовавший в лагерях и до Эйхе, применялся в качестве пытки. Но в начале 1942 года, когда Германия наращивала военный потенциал в связи с затягивающейся войной с СССР, Гиммлер решил, что «система Эйке» не соответствует новой ситуации, требовавшей максимального использования рабочей силы заключенных. С марта 1942 года ИКЛ подчиняется ВФХА, Главному административно-хозяйственному управлению СС, так же как и Амтсгруппа «Д» с ее четырьмя департаментами: «Д I» или Центральным управлением; «Д II» или арбайтсайнзатц, отвечавшей за принудительный труд; «Д III» или санитарно-медицинским департаментом; «Д IV» или департаментом, отвечавшим за администрирование и финансы. Эта перестройка не имела особого успеха: Освальду Полю, начальнику ВФХА, так и не удалось ни полностью реформировать ИКЛ, ни заменить кадровый состав. Напряженность, вызванная несовместимостью политико-полицейской функции лагерей и функции экономической, усугубившаяся ликвидационной функцией, порученной двум лагерям под контролем ВФХА (КЛ Аушвиц и КЛ Люблин, более известный под названием Майданек), сохранялась до падения нацистского режима.

Просмотров: 7

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

Когда в отпуске отрешаешься от работы, привычных обязанностей, повседневной суеты, чтобы посвятить себя серьезному замыслу, все выглядит иначе. И вот черными тяжелыми волнами надвигается прошлое. По ночам спишь беспокойно, мелькают и множатся сны, а наутро в голове едкий влажный туман, и жди, пока он рассеется. Не поймите превратно: речь здесь не о чувстве вины и не об угрызениях совести. Они тоже присутствуют, я не отрицаю, но, уверен, все гораздо сложнее. Даже человек, который никогда не воевал, не убивал по приказу, прочувствует то, о чем я говорю. Припомнит мелкие подлости, трусость, лживость, мелочность — любому есть о чем сокрушаться. Неудивительно, что люди изобрели работу, алкоголь, пустой треп. Неудивительно, что телевидение пользуется успехом. В общем, я прервал свой злополучный отпуск, и к лучшему. А для писанины время у меня и так найдется, днем, за обедом, и вечером, после ухода секретарей.

Просмотров: 5

Пионтек меня не будил, и я проспал до восьми часов. Кухня пока работала, и я заказал омлет с колбасой. Потом вышел на улицу. Колонны из Аушвица I и Биркенау уже двинулись. Заключенные, обернув ноги всем, что только удалось раздобыть, медленно, спотыкаясь, продвигались вперед в окружении тепло одетых и хорошо накормленных капо и охраны СС. Те, кто имел одеяла, захватили их с собой и несли, водрузив на голову, словно бедуины. И больше ничего. На мой вопрос мне ответили, что узникам раздали по куску хлеба и колбасы на три дня, и никто не слышал распоряжения об одежде.

Просмотров: 5

Однажды утром Янсен предложил мне присутствовать на операции. Я знал, что рано или поздно подобное случится, и много об этом размышлял. Могу сказать со всей искренностью, что наши методы вызывали у меня недоумение: их логику я понимал плохо. Я говорил с заключенными евреями, заверявшими меня, что для них издавна зло шло с востока, а добро с запада; в 1918-м они принимали наших солдат как освободителей и спасителей, те в свою очередь вели себя очень гуманно; после ухода немцев вернулись украинцы-петлюровцы и принялись снова убивать евреев. Большевистская власть морила народ голодом. Теперь убиваем мы. Действительно, тут не поспоришь, убивали мы много. Я считал происходящее большой бедой, даже если оно и было неизбежно и необходимо. Но беде надо уметь противостоять; надо быть готовым лицом к лицу встретить неизбежность и необходимость и потом еще принять все вытекающие из них последствия; закрывать на них глаза — значит никогда не найти ответа. Я принял приглашение Янсена. Операцией руководил унтерштурмфюрер Нагель, его помощник, с которым мы вместе выехали из Звягеля. Накануне прошел дождь, но дороги не развезло, мы потихоньку двигались между двумя высокими, залитыми светом стенами деревьев, закрывавших от нас поля. Городишко, я забыл его название, находился на берегу широкой реки, совсем недалеко от бывшей советской границы; население было смешанное, в одной стороне жили крестьяне-галичане, в другой — евреи. К нашему приезду уже развернули оцепление. Нагель показал мне лес за городком: «Там все и происходит». Он, похоже, нервничал, дергался, наверное, тоже никого еще не убивал. Наши аскарисы собирали евреев, и старых, и молодых, на центральной площади; гнали их маленькими группками с еврейских улочек, иногда били, потом заставляли садиться на корточки и ждать под охраной военной полиции. Группки сопровождали несколько немцев, один из них, Гнаук, подгонял евреев, стегая их плетью. Если бы не крики, то все казалось бы относительно спокойным и упорядоченным. Зевак разогнали; время от времени какой-нибудь ребенок выбегал на угол площади посмотреть на сидящих на корточках евреев и тут же исчезал. «Я думаю, понадобится еще с полчаса», — сказал Нагель. «Могу я пройтись?» — спросил я. «Да, конечно. Но возьмите с собой хотя бы вашего ординарца». Он имел в виду Поппа, который с Лемберга со мной не разлучался, заботился о жилье, варил кофе, чистил сапоги и стирал форму; его не приходилось даже ни о чем просить. Я направился мимо маленьких галицийских ферм к реке; Попп с винтовкой на плече следовал в нескольких шагах за мной. Дома были длинные, низкие, двери плотно закрыты, и кругом ни души. Перед деревянными воротами, окрашенными в грязно-голубой цвет, оглушительно гогоча, топтались гуси, штук тридцать, наверное. Я миновал последние дома и спустился к реке, но берега размыло, пришлось подняться повыше; вдалеке я заметил лес. В воздухе раздавалось пронзительное, надоедливое кваканье разморенных жарой лягушек. Выше, в размокшем поле, среди луж, в которых отражалось солнце, около дюжины жирных гусей гордо вышагивали друг за другом, за ними двигался какой-то перепуганный теленок. Мне уже приходилось видеть украинские городишки, по сравнению с этим они были нищими и убогими; я стал опасаться, как бы в теориях Оберлендера не образовалась серьезная брешь. Я повернул обратно. Перед голубыми воротами все так же терпеливо стояли гуси и смотрели на корову, ее глаза, сплошь облепленные мухами, сильно слезились. На площади аскарисы криками и ударами шомполов загоняли евреев в грузовики, хотя евреи и не сопротивлялись. Прямо передо мной двое украинцев тащили старика с деревянной ногой, протез отстегнулся, но они без колебаний грубо швырнули старика в кузов. Нагель куда-то отлучился, я поймал аскариса и указал ему на деревянную ногу: «Положи в кузов». Украинец пожал плечами, поднял протез и бросил старику. В каждый грузовик помещалось около тридцати евреев, общее их количество приближалось к ста пятидесяти, но нам выделили всего три грузовика, поэтому один и тот же маршрут предстояло проделать дважды. Когда грузовики заполнились, Нагель велел мне садиться в «опель» и повернул к лесу, грузовики следом за нами. На опушке уже выстроили оцепление. Евреи вылезли из грузовиков, Нагель приказал определить среди них тех, кто пойдет копать; остальные должны были ждать здесь. Гауптшарфюрер произвел отбор, раздали лопаты; Нагель организовал конвой, и группу повели в лес. Грузовики отправились за следующей партией. Я разглядывал евреев — те, что были ко мне поближе, казались бледными, но спокойными. Нагель приблизился и принялся торопливо убеждать меня, показывая на евреев: «Такова необходимость, вы понимаете? Здесь не следует принимать в расчет человеческое страдание». — «Да, но, тем не менее, какую-то роль оно все равно играет». Как раз этого я и не мог постичь: пропасть, полное несоответствие между тем, как легко убивать и как тяжело умирать. У нас выдался всего лишь очередной гнусный день; для них он был последним.

Просмотров: 4

Я обнаружил своего шофера возле машины в крайнем раздражении. Окна в ней выбило, бок помял соседний автомобиль, отброшенный взрывной волной. Коляски на площадки разметало в клочья. Зоопарк опять горел, оттуда неслись жуткие звуки, рычание, рев, мычание агонизирующих животных. «Бедные звери, — прошептала Хелена, — даже не понимают, что с ними случилось». Шофер мог думать только о машине. Я пошел за полицейскими, чтобы те помогли нам ее вытащить. Дверь со стороны пассажира заклинило, я усадил Хелену впереди, а сам через водительское кресло пролез назад. Маршрут оказался не из легких, руины заблокировали улицы, мы вынуждены были сделать крюк по Тиргартену, но, проезжая мимо Фленсбургерштрассе, я с радостью констатировал, что мой дом на месте. Альт-Моабит, если не считать нескольких шальных бомб, более или менее сохранился, я попрощался с Хеленой у ее дома: «Теперь мне известно, где вы живете. Если позволите, я навещу вас, когда все поуляжется». — «Буду рада», — ответила она с той самой своей прекрасной спокойной улыбкой. Потом я повернул к отелю «Эден» и нашел лишь развороченный обугленный остов: три мины угодили прямо в крышу. К счастью, бар выдержал, постояльцы отеля спаслись, и их можно было эвакуировать. Мой сосед грузин пил коньяк из горлышка вместе с другими потерпевшими; он меня увидел и заставил отхлебнуть глоток. «Я все потерял! Все! Особенно мне жалко ботинки. Четыре новые пары!» — «Вам есть куда пойти?» Он пожал плечами: «У меня тут друзья недалеко. На Раухштрассе». — «Давайте я вас отвезу». В доме, который указал грузин, уже не было окон, но при этом он казался обитаемым. Я выждал несколько минут, пока грузин ходил наводить справки. Вернулся он обрадованный: «Все отлично! Они уезжают в Мариенбад, я с ними. Зайдете пропустить стаканчик?» Я отказался, но он упорствовал: «Давайте! На посошок». Я чувствовал себя уставшим и опустошенным, пожелал ему удачи и поспешил ретироваться. Унтерштурмфюрер в гестапо объявил мне, что Томас нашел приют у Шелленберга. Я перекусил, велел постелить мне в импровизированном дортуаре и заснул.

Просмотров: 3

Подобно большинству людей, я вовсе не хотел становиться убийцей. Я уже упоминал, что если бы мог, занимался литературой. Имей я талант, писал бы, а нет — преподавал бы, лишь бы жить в покое, окруженным прекрасными, лучшими творениями человеческого духа. Кто, кроме умалишенного, по доброй воле решиться убивать? А еще мне всегда хотелось играть на фортепиано. Однажды на концерте ко мне наклонилась пожилая дама: «Вы, наверное, пианист?» «Увы, мадам, нет», — с сожалением ответил я. То, что я не научился и уже не научусь играть, до сих пор удручает меня, и порой даже сильнее, чем пережитые ужасы, черная река прошлого, несущая меня сквозь года. Никак не успокоюсь. Когда я был еще маленьким, мать купила мне пианино. На день рождения, кажется, мне исполнилось девять. Или восемь. Во всяком случае, до переезда во Францию к этому Моро. Я умолял ее месяцами. Я мечтал о карьере великого пианиста, о водопадах легких, как пузырьки, звуков под моими пальцами. Но у нас не было денег. Отец исчез, счета его заблокировали (о чем я узнал позже), матери пришлось выпутываться в одиночку. И все же она раздобыла деньги, не знаю как; может, сэкономила или одолжила, а может, даже легла под кого-нибудь, — неважно. Несомненно, она возлагала на меня особые надежды и стремилась развивать мои способности. И вот в день моего рождения нам доставили пианино, настоящее прекрасное пианино. Даже если мать и приобрела его по случаю, стоило оно дорого. Поначалу я ликовал. Я стал ходить на уроки, но отсутствие прогресса быстро разочаровало меня, и я забросил занятия. Как любой нормальный ребенок, грезил я вовсе не о гаммах. Мать ни разу не упрекнула меня в неусидчивости и лени, но мысль о напрасно потраченных деньгах наверняка грызла ее. Пианино покрывалось пылью; у сестры оно тоже не вызывало интереса; я о нем забыл и не сразу заметил, когда мать продала его, разумеется, себе в убыток. Я никогда по-настоящему не любил мать, даже ненавидел ее, но случай с пианино вызывает у меня жалость к ней. Впрочем, отчасти она виновата сама. Ей бы настоять, проявить необходимую строгость, и я бы сейчас играл на пианино, радовался, находя спасение в музыке. Такое счастье играть дома, для себя. Конечно, я часто слушаю музыку и получаю огромное удовольствие, но это другое, это замещение. Точно так же, как мои любовные связи с мужчинами: в действительности — говорю, не краснея, — я бы предпочел быть женщиной. Не женщиной, живущей и действующей в этом мире, не женой, не матерью. Нет, голой женщиной, той, что лежит на спине с раздвинутыми ногами, задыхаясь под тяжестью мужского тела, вцепившейся в него, пронзаемой им, тонущей в нем, превращающейся в безбрежное море, в которое он погружается, бесконечным наслаждением. Меня влечет не внешняя сторона ее жизни, а темная, скрытая от чужих глаз. Но не случилось. Вместо этого я стал юристом, сотрудником службы безопасности — СД, офицером СС, а потом добрался до поста директора кружевной фабрики. Грустно, но факт.

Просмотров: 6