Вестибюль гостиницы «Токио». Дежурит ночной портье – с такой же, как у дневного, выправкой. Он тоже меня знает, но пропустить отказывается.
Полковник нахмурился, ему не понравился тон, которым Клим говорил о речи Сталина.
Пятницу я почти не слушаю. В речи медицинского функционера, которую монотонно читает мой ангел-тюремщик, для меня нет ничего интересного. Общие фразы, расхожие факты. Я начинаю задремывать. Не из упорядоченного хранилища памяти, а из мутного омута сновидений выплывают бессвязные, перепутанные образы. Харбин смешивается с Петроградом, Сунгари с Невой, мелькают расплывчатые лица, доносятся глухие звуки.
Шелест одежды. Иван Иванович тоже раздевается и ложится рядом со мной.
Презрительно расхохотавшись, я продекламировала из Максима Горького, который тоже был на нашей стороне: – «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах!»
И я вцепилась в эту идею. Я готова была хвататься за любую соломинку, делать что угодно – лишь бы не метаться в четырех стенах.