— Ага. — Стрелок кивнул и улегся на траву. Вы вырубайтесь, повторил он про себя. Вырубайтесь — это как умирайте.
Какое-то глубинное инстинктивное чувство пробудило стрелка ото сна посреди бархатной тьмы, что пришла вслед за лиловыми сумерками. Это случилось, когда они с Джейком добрались до участка почти ровной, поросшей травой земли на первом уступе предгорий. Даже на самых трудных подъемах, когда им приходилось карабкаться вверх, выбиваясь из сил и борясь буквально за каждый фут под нещадно палящим солнцем, они слышали стрекот сверчков, соблазнительно потирающих лапками посреди вечной зелени ивовых рощ, распростершихся выше по склону. Стрелок оставался спокойным, мальчик тоже вроде бы сохранял спокойствие — внешне по крайней мере, — так что стрелок даже им гордился. Но Джейк не сумел скрыть этого дикого выражения глаз, которые стали бесцветными и застывшими, как у лошади, что почуяла воду и не понесла только благодаря воле всадника, — как у лошади, которая дошла до того состояния, когда удержать ее может только глубинное взаимопонимание, а никак не шпоры. Стрелок хорошо понимал, что творится с Джейком, хотя бы уже по тому, как неистово и безумно его собственное тело отзывалось на дразнящий стрекот сверчков. Его руки, казалось, сами ищут острые выступы в камне, чтобы окорябаться в кровь, а колени так и стремятся к тому, чтобы их исполосовали глубокими саднящими порезами.
Пиво подали в стеклянном бокале, правда, слегка надтреснутом.
— Пожалуйста, — шептала она. — Как в тот раз. Я хочу так, хочу…
— Как я понимаю, ты должен мне поклониться, в знак верности. Во имя отца моего, которому ты, вассал, служишь и подчиняешься.
Вот он: дом человека, чья жизнь проходит на людях, но который живет один. Поблекшая берлога неуемного полуночного бражника и кутилы, который пусть грубо, по-своему, но все же любил ребятишек — вот уже трех поколений — и кое-кого из них сделал стрелками.