Впечатление от этой встречи было, что доктор очень хочет избавиться от Дианы, хочет, чтобы ее содержали в тюремном режиме, и не хочет, чтобы она общалась с кем бы то ни было. И не только. Доктор очень стремился, чтоб никто не принимал на веру рассказываемое Дианой. Поэтому с самого начала предупреждал, что все ее утверждения — сумасшедший бред.
Как раз когда правительство объявило о переезде в Версаль, мне принесли цидулку от Гёдше. Он объявлял, что для немцев отныне не имеет значения, что творится в Париже, поэтому и голубятня и фотограф будут в скором времени свернуты. И надо же, как раз явился Лагранж. С таким видом, как будто он знал содержание полученного мной письма от Гёдше.
— Да. И не забудьте, что богатые евреи потакают антисемитизму, который почти всегда бывает направлен на евреев бедных. А слабосердные христиане жалеют их, жалеют всю скопом их расу. Довольно много страниц, преувеличенно техничных, я позаимствовал у Жоли: кредитное и ссудное право, учетные ставки. Не сильно я много понимал и не был уверен, что со времен, когда писал Жоли, все эти термины не переменились. Но я был полон веры в свой источник и передавал Головинскому страницы за страницами, предназначавшиеся для пристрастных глаз коммерсанта или ремесленника, замученного долгами или даже ростовщиками.
— В том и закавыка, капитан Симонини, — ответил мне доктор Буррю. — По нашим понятиям, то, что делается в клинике Сальпетриер, больше походит на балаган, нежели на психиатрическую больницу. То есть я хочу сказать… Я не ставлю под сомнение квалификацию доктора Шарко как безошибочного диагноста…
Нечего было мне делать средь этой сволочи. Они опоганивали единственное благое начинание Коммуны. Да, дни Коммуны окончательно закатывались под бряцание сабельной рубки на Пер-Лашез. Сто сорок семь чудом выживших, согласно рассказам, было захвачено в плен и расстреляно, от места не отходя.
Но по пути домой по улице Святого Северина, пустынной в вечерний час, он будто бы расслышал шаги непосредственно за собой. А особенно неприятно было, что стоило остановиться ему, как замирали и шаги. Он ускоривался, но преследователь приступал к нему все ближе. Становилось ясно, что это не сопровождение, а погоня. Сопение прямо за плечом, и вот его схватили и втиснули в тупик Саламбрьер, который (а он еще теснее, чем улица Кота-рыболова) открывался ровно в этом месте. В общем, преследователь, скорее всего, был тут как дома и со знанием дела выбрал и угол и момент. Вжатый в стену Симонини видел только мерцание лезвия прямо перед глазами. В темноте не проглядывались черты напавшего на него. Но невозможно было ошибиться в этом голосе, с сицилийским акцентом цедившем: — Шесть лет по вашему следу, благочинный, но ведь отловил-таки! Это был голос покойного Нинуццо. Которого Симонини оставил с двумя вершками стали в животе на старой пороховне у Багерии. — Живой я. Бог послал добрую душу, там мимо один проходил, и меня спасли. Три месяца не знали, буду жить, нет ли, пузо пропорото от бока до бока… Но как я встал, так и начал искать. Искал я духовное лицо. По моим рассказам нашелся еще один в Палермо, кто видел, как поп встречался в кафе с нотариусом Музумечи, по виду тот поп очень был похож на гарибальдийца из Пьемонта, большого друга полковника Ньево. Говорили, что тот Ньево сгинул в наших сицилийских водах. Что его корабль как будто обратился в дым. Я-то смекнул, куда и как корабль обратился и кто об этом похлопотал. Где Ньево, там и пьемонтское войско. Где войско, там Турин. Холодный, зараза… И в этом-то холоде я бродил год и кого мог спрашивал. Наконец я вызнал. Гарибальдийца звали Симонини. Он еще и нотариус, но контора была продана. Покупатель краем уха вроде слышал, что нотариус переехал в Париж. Двинулся и я в Париж. Без монеты денег. Не спрашивайте уж как. Честно, я не ожидал совсем, что город такой громадный. Пришлось попотеть искамши. Узнал все эти улицы и промышлял на них по вечерам с ножом. Кто прилично одет и кто ошибся дорогой и часом, обычно делится со мной, что у него в кошельке. По одному кошельку за вечер, на жизнь хватает. Бродил, бродил я. Вот и набрел. Ведь знал, что такому, как вы, хорошее место не нужно. Вам все повадно в притоны да в тошниловки. Что ж бороду-то черную не отрастили? Узнать было бы труднее… Вот с тех-то пор Симонини и взял себе привычку преображаться в бородатого буржуа. Но в ту минуту, слушая Нинуццо, клял себя, что так мало заботился заметать следы. — Довольно, — подводил итог тем временем Нинуццо, — всю историю уже рассказал. А делов-то — пропороть вам пузо точно так же, как вы пропороли мне. Но только основательнее. Вечером тут не пройдет никто. Тут поукромнее, чем на нашей багерийской пороховне.