Цыбашев подумал, что сейчас очень неплохо было бы найти что-нибудь из пастернаковских нелепиц и прочесть вслух, и в тот же момент как-то очень болезненно и глубоко порезал о страницу палец — книга была издана на очень качественной плотной бумаге, с острыми как лезвие краями. Эта боль как-то странно отрезвила его. Он сразу бросил книгу на парту, поднес палец ко рту и стал высасывать из раны кровь.
— Ага, — Любченев кивнул, — я тогда пойду еще в лаборатории повожусь.
Ради сомнительной рифмы к «ветер» наречие «невтерпеж» безжалостно усекалось до «невтерпь». «Личики» кастрировались до «личек», иначе не клеилось с «яичек». Были «щиколки» вместо «щиколотки»; подрезанное в голове — «вдогад» ради «напрокат». Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: «всклянь темно».
В шесть лет Цыбашев пережил сильное потрясение. Тогда во дворе вошла в моду ересь хлебничества. Основатель, электрик Мартынов, опирался в ереси на слова Иисуса: «Я есмь хлеб жизни. Хлеб же, сходящий с небес, таков, что ядущий его не умрет. Я хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира…»
Он ушел, за ним закрылась дверь, и вскоре унялся хохот. Нелюдь решительно двинула как шахматную фигуру свой вонючий пенал на середину парты, открыла книгу. О чем-то спросили. Нелюдь опередила наших и ответила сама. Тамара Александровна кругло с росчерком ковырнула в журнале и сказала: «Отлично», — потом взяла ее дневник, повторила над ним: «Отлично». Мне сделалось жутко как никогда раньше. Я глянул на портрет Брежнева, висевший над черной доской. Казалось, ветер ужаса шевелил его брови.
Конечно, Василек не поверил. Как может крест нести жизнь, если под ним только покойники и лежат!