Второго патрона у нас не было, но я бы все равно не смог им воспользоваться — одиночество и позор окончательно отняли желание умереть.
Льнов разложил на верстаке все имеющиеся боеприпасы. В пистолете оставалось тринадцать патронов. Имелась запасная обойма. К «Хеклер-Кох» было три магазина по тридцать патронов — всего сто восемнадцать. И секира. Как бы сейчас пригодились гранатомет и штуцер. Но гранатомет и стволы четвертого калибра лежали дома, и разве только они… Льнов сидел, обхватив голову руками, и удивлялся, как могло получиться, что он, обладающий сокрушительным арсеналом, вдруг оказался практически безоружным перед этими людьми за стенами здания, безмолвными и неподвижными.
Человек бросился в длинный, плохо освещенный тамбур с лязгающим металлическим покрытием. Подгоняемый страхом, он наконец окунулся в спасительный грохот станков. Солнце, в изобилии проникающее сквозь закопченные витражи цеха, сразу же растопило наваждение за его спиной. Он крикнул: «Вадим Анатольевич умер!» — и в обмороке повис на проходящем мимо рабочем.
— Еникеева, с такой повышенной впечатлительностью на медицинском факультете вам делать нечего.
— Ах ты, уродка проклятущая! — зашипела Ярцева. — Не отпускайте ее, Николай Ефимович не велел!
Больничную белизну и стерильность помещения скрашивали несколько репродукций Рериха, фотографии с видами Алтая и портрет пучеглазой тетки, под которым стоял высокий индийский барабан.